Руссков Владимир Александрович | videolain

Руссков Владимир Александрович

Руссков Владимир Александрович копия

   Родился 3 июня 1925 года в деревне Белоглинка Хабаровского края  – прозаик, драматург. Работал груз­чиком, почтальоном, телеграфистом. С 1943 по 1949 служил в Советской Ар­мии. После демобилизации был корреспондентом газеты «Амурский комсомолец», «Амурская правда», ответственным секретарем газеты «Суворовский натиск», радиожур­налистом, редактором Дальневосточной студии кинохроники. С 1975 по 1985 год заве­довал отделом прозы журнала «Дальний Вос­ток». Заслуженный работник культуры РСФСР. Публиковался в журналах «Дальний Восток», «Театральная жизнь». Первая книга – сборник рассказов «Первое свидание» (Хабаровск, 1965). Автор книг «Земля моих отцов» (1967, в 1972 дополнена 2 книгой), «Сентябрь, самый долгий» (1968), «Каленов яр» (1975), «Амурский бульвар» (1984), «Среди долины ровный…» (1985) и другие, издавался в Хабаровске. Основная тема творчества Владимира Александровича – настоящее и прошлое Приамурья. В произведе­ниях своих автор ставит важные про­блемы бытия, размышляет о месте человека в обществе, о долге и че­сти, добре и зле. Успешно работал режиссером в области драматургии. Его пье­сы ставились на подмостках многих театров Дальнего Востока, включались в репер­туарные сборники.

Владимир РУССКОВ

 

Новый дом на Выселках

Рассказ

Даже в канун самых больших и веселых праздников здесь было тихо. Летом подле дома сонно шумели фруктовые деревья, так же сонно гудели пчелы и шуршали кустарники, лениво погавкивал сторожевой пес, сыто кряхтело дородное стадо гусей и уток; осенью и зимой скучно, словно жалуясь, поскрипывали ставенки и постанывали половицы под осанистым телом хозяина Иннокентия Васильевича Зуева. Дом новый, пять-шесть лет тому назад поставил его Зуев. И сварганил он его ладно, а вот с полом произошла оплошка. Спешил вселиться в дом перед уходом на пенсию, думал одним махом начать новый круг жизни —- пенсию первую получить, и тогда же кошку через порог нового дома пустить, а выходит, маху дал, суетился зря. Пол все равно надо перестилать…

Руссков Владимир Александрович

Иннокентий Васильевич шуму не любил, и скучное поскрипывание половиц как бы аккомпанировало настрою его души, и он, чувствуя это, с перестилкой пола не торопился. Пол наладить — не штука, но ведь что-то сразу и убудет из привычного течения жизни…

Люди в округе, в свое время, знали Зуева человеком хоть и не общественным, но деловым. Должность до выхода на пенсию у него была такая, что успевай-пово- рачивайся — председатель рыбкоопа! И вот пока он на людях крутился, не могли они предположить таких свойств в его характере, как замкнутость, стремление к задеревенелому затворничеству.

А Зуев сдал дела новому председателю и тихо выехал из районного села на Выселю: В десяти километрах от райцентра по тракту деревушка такая была. Она давно распалсь. а вот название места сохранилось. Впрочем, удивляться-то особенно, может быть, не стоило: когда-то здесь родители Зуева жили, у него тут пупок резан. Так что свой новый пятистенок Зуев поставил на земле своих отцов, вроде бы заново жизнь вдохнул в эту землю…

Первое время люди судачили по этому поводу. «Как так? На виду жил все время человек, а вдруг замуровался в скит!» Кое-кто более активно интересовался зуевским домом. Но не тут-то было! Выведать бывшим односельчанам так ничего и не удалось. Зайдет кто в дом к Зуеву, вроде бы ненароком, проездом, тот встретит вежливо, но сдержанно, летом обычно в палисадничке, зимой или в плохую погоду — в прихожей, пригласит сесть, сам напротив присядет и станет разглядывать гостя глубоко посаженными изучающими глазами. И, когда гость изо всех сил тщится завязать беседу, помалкивает. Редко-редко вставит слово-другое, а то больше междометиями… Гукнет что-то нечленораздельное — и все…

У Иннокентия Васильевича совсем недавно была жена, но она оставила его, даже отказавшись от алиментов на пятнадцатилетнюю дочь от первого брака. И во времена, описываемые здесь, Зуев жил с тещей своей Серафимой Марковной. Она не захотела уехать с дочерью. «Я человек уже не молодой, и не резон мне болтаться по свету, — сказала она дочери. — В этом доме и мой угол есть, силушку и я в эти стены положила…»

Иннокентий Васильевич не возражал. Теща — человек трудолюбивый, непоседливый, он всегда с ней ладил. А потом ведь, как говорила сама Серафима Марковна, старая баба при доме — и портниха, и стряпуха, и собачье ухо. Что верно, то верно: одному Зуеву в своих хоромах не справиться бы.

Серафима Марковна, в противоположность своему зятю — человеку жилистому, поджарому, с бритой, восково поблескивающей головой, с лицом отрешенно скучным, с глазами цвета ноябрьской воды, — являла собой женщину крупную, просторную, несмотря на преклонный возраст, сохранившую и подвижность, и красивую пышность серебряных волос, и молодую лукавинку на добродушном лице. К тому же и говорливой была Серафима Марковна не в пример зятю.

Может быть, активность и некоторая возбудимость Серафимы Марковны объ­яснялись не только свойствами ее натуры, но и приобретенной за последние годы привычкой опрокинуть рюмочку-другую смородинной настойки. Если Иннокентий Васильевич и по праздникам не брал в рот спиртного, заботясь о своем здоровье, даже думать себе этого не позволял, то Марковна нет-нет да и забежит в свою спа­ленку «на причащение». Пропустит глоточек и, смотришь, побежала весело по делам, которых в большом доме невпроворот. Загоношилась, заговорила… «Дом велик и сидеть не велит», — по такому нраву жила эта беспокойная женщина; ему, впрочем, неукоснительно следовал и сам Иннокентий Васильевич. Так и жили они неторопко, вдвоем — шестидесятилетний Зуев и семидесятилетняя его теща. Справно жили, так как помимо пенсий, которые получали оба, были у них немалые запасы на черный день, хранилась еще резвость в ногах и сила в руках, чтобы содержать двух поросят и супоросную чушку, табунок гусей и уток, курятник с породистыми курами, огород и фруктовый садик.

Махнули люди рукой на обитателей дома, никто не домогался их дружбы или хотя бы мало-мальской взаимности. «Живут — и пускай их! Не крадут, кормят себя, не канителятся под ногами… А если фантазия у них такая — спиной к миру, а мордой в корыто, то, может быть, свой резон они в этом видят…»

На всем белом свете родственников никого у Иннокентия Зуева, кроме Дмитрия Чукина, двоюродного брата. Лесником он работает неподалеку, в пяти километрах от Выселок.

Дмитрий Чукин — прямая противоположность двоюродному брату. Он все на солнышке да на ветру. Мотается на своей пегой лошаденке, которую называет Зажигалкой, туда-сюда, по долам, по весям. В одном месте поест, в другом попьет, в третьем поспит. И везде-то у него друзья-товарищи, и везде ему рады. А вроде бы и неказистый он из себя мужичонка, не то что Зуев. В плечах хоть и широк, а росточку как будто кто пришлепнул. Лицом тоже не вышел — рябоват. И нос велик. На этом маленьком лице нос — будто веселая собака на бугру.

А натурой удался Чукин. Веселый, общительный, речистый, влюбленный в людей. Особенно неравнодушен Чукин к детям. Когда приезжает по делам в районное село, те за ним табуном ходят — первыми ребячья мелюзга, следом собаки. Угощает он их конфетами, баранками и радуется вместе с ними, будто самого дорогим подарком одарили. За эту милую его странность взрослые и дети, все поголовно, называли его не по имени-отчеству, а просто Митя Чукин. Но это никогда не звучало фамильярно и оскорбительно. Хотя и с улыбкой, но уважительно называли так его люди…

Но зато в подпитии Чукин становился прямолинейным и даже агрессивным до неприличия. Если увидит что не так, без всякой там дипломатии, языком, будто крупным песком, отдерет. Но справедливости ради сказать, в беде человека никогда не оставит, собственную шкуру снимет, а выручит. Простодушен Чукин и тароват до глупости. А простота, как известно, хуже воровства… Ни кола нет, ни двора у него, ни накоплений, ни жены, ни детей. Кому, скажите, нужен такой непривлекательный, в поступках до крайности противоречивый человек?

Так в свои сорок пять лет и живет бобылем на своем лесном кордоне Дмитрий Чукин. С утра до ночи суетится по разным делам, а для увеселения души постоянно насвистывает что-нибудь простенькое и внятное. Со стороны посмотреть — беспеч­ный человек, прямо птаха!

Если Чукину выехать с кордона по служебным делам, то зуевского дома ему не миновать. Здесь, около Выселок, перекресток дорог, откуда хоть на все четыре стороны… Потому Дмитрий Чукин нет-нет, а заедет к двоюродному своему брату. И странное дело, тот, несмотря на собственную свою отрешенность и замкнутость, несмотря на неуживчивость Чукина, беспардонность его и нахрапистость, почему- то терпел его и даже старался во многом ему угодить. Водочки поставит, прикажет Серафиме Марковне сгоношить не просто кой-какой там закуски, а чтобы солидно, по-настоящему…

А Чукину будто так и надо. Развалится в мягком кресле, словно у себя в лесу на пеньке, прищурится серыми глазами, посмеивается в редкие прокуренные усы, потому что знает — не из-за родственных или гостеприимных чувств суетятся в этом доме… «Давай-давай, — начинает он подзуживать Зуева, —угости брата, потому что сытый медведь быка не дерет…»

И в тот раз так же все было. Сел Чукин в кресло, спрашивает:

— Ну что, хмырь болотный, скрипишь?

Зуев морщится, дергает сивой бровью, говорит примирительно:

 Ты снова за свое, Дмитрий… Как видишь, скриплю…

 Вижу… Хорошо скрипишь, — окинув взглядом ухоженную комнату с коврами и ковриками, с цветным телевизором, говорит Чукин. — У тебя не скрип выходит, а сплошная симфония…

 Какая уж там симфония… Скучища у нас и тощища… — это вставляет сло­воохотливая Серафима Марковна. — Далеко от людей — плохо все же… Я говорю Кеше-то: распросонься ты, раскудрявься…

Чукин с ехидным прищуром смотрит на лысую голову брата:

 Кешкин шиньон теперь уже не раскудрявится.

Зуев сердится на болтливую тещу и не скрывает, этого.

 Шла бы ты, Марковна, и не болтала тут разные слова. Сидим уже сколько, а на стол еще не собрала.

 Ой, и правда, что это я! — бежит в кухню Серафима Марковна и уже оттуда добавляет: — Это как Фекла-неторопа мужа на войну провожала. Война давно кон­чилась, а она все еще самовар раздувает.

 Да помолчи же ты! — совсем сердится Зуев. — Соловей!

Серафима Марковна водружает на стол запотевший графин с черемуховой настойкой, грациозно выплывает из комнаты.

 А я же и так помалкиваю, Иннокентий Васильевич…

Чукин насмешливым взглядом провожает широкую спину, необъятные чресла Серафимы Марковны, язвит:

 Не женщина, а муза. Одуванчик!

Зуев готов поддержать разговор, который мог бы уже не касаться его:

 Одуванчик! Бревно мореное! Громкоговоритель!

 Это ты на нее со зла, Иннокентий. Живая старушка, веселая. Как она тебя сейчас насчет распросониться, раскудрявиться, а?

 Оставим это… Как живешь, рассказывай, — вроде бы заинтересованно спра­шивает Зуев, но Чукин не намерен оставлять тему, что занимает его.

 Живу, что… Хоть в лесу, а на миру живу. Все знают, и ты тоже знаешь. Я вот мысль свою хочу закончить…

Чукин наливает в рюмку настойки из графинчика, поднимает ее на уровень глаз, как бы приглашая хозяина выпить, но тот отрицательно качает головой:

 Ты же знаешь, что я не пью. Стенокардия у меня, невроз сердца…

 Невроз, склероз, маразм — этапы большого пути… Выходит, не раскудрявиться тебе уже, Кеша. Не распушить шиньона-то…

Зуев молчит, катает желваки на скулах аскетического лица, выбивает пальцами нервную дробь на скатерти. Сдерживает он себя, не хочет затевать разговора, к ко­торому, по всему видно, стремится Чукин.

 Молчишь… Вот и молчи. Боишься ты мне возразить. А ты не бойся, Инно­кентий Васильевич. Я тебя не трону. Мне противник достойный должен быть. А ты что… Так… Бздюха, гриб дождевой.

 Не ругайся. Я перед тобой не виновен.

 Ну вот и хорошо! Почему ты меня и наливочками да разносолами потчуешь. Другому хлеба во двор не вынес бы, а меня потчуешь… Ты ведь человек бережливый. За сарай сходишь и оглянешься, не годится ли на квас…

 Не скандаль, Дмитрий, — просит Зуев. — Брательники все же мы. А потом я старый, больной, чтобы в свару вступать.

 Понимаю… Это порода у людей такая есть, кому и старость не в сладость и молодость в тягость. В тягость ведь небось тебе молодость-то твоя, а?

 Ты все из-за Анны, Дмитрий, — чуть ли не стонет Зуев. — Не отбивал я у тебя ее. Поверь, не отбивал.

Руссков Владимир Александрович

 А я это знаю. Не отбивал. Она сама от меня ушла. Чего уж тут… Мужик я невидный, характером легкий, в общем, перекати-поле. Анна всегда меня в этом попрекала. А я посмеивался все. Зачем мне фарфор и перины лебяжьи! Мне бы портянки сухие, да чтобы лошаденка сытая была. Не учел, в общем, обстановки Дмитрий Чукин. А тут ты появился. Самоуверенный. Всю Россию длинными своими ногами обскакать успел. Где только не побывал. Не одна бабенка из-за шторочки разглядывала тебя. Новый в деревне человек. А снова и гвоздь ясен. Высокий, кудрявый, к тому же мошна битком. Бабы, наподобие моей, таких уважают… Как у вас там получилось, не знаю. Только когда Анна от тебя уже уходила и ко мне просилась, говорила она, что сама во всем виновата. Первая на шею к тебе повисла. Красивые мечты о красивой жизни, на лебяжьих перинах, сбили бабу с дороги.

 Ну, вот… — удовлетворенно вздыхает Зуев. — Зачем же меня тогда казнишь?

Чукин выпивает, бросает в рот брикетик пиленого сахара, ворчит:

 Где это твоя Фитофтора запропастилась с едой!

 Придет… Уже жареным пахнет.

Чукин окидывает хозяина долгим изучающим взглядом, хмыкает:

 Жареным, говоришь? Не пахнет еще жареным… Ну да ладно… свою мысль не закончил, между прочим, про святых и праведных. Я ведь тогда не сомневался, что Анна вернется.

 Почему же?

 А потому, что не могла она не вернуться. Клюнула-то на золотую приманку, а ты ей фигу! Баба она хоть и глупая, но добрая. А ты ведь жадюга, в черном теле ее держал. Вместо того чтобы дать радости мало-мальской, тепла, ты ее доброту до крови выдаивал. Дом этот, утки-гуси, посевные площади — все на ее плечи. А какие там у нее плечи… Ребенок! Вот и дала она от тебя тягу. Это я тебе правду говорю. Хоть и не любил я Анну, потому что кровушки моей непутевой она много попортила а все равно мне ее, дуру, жалко…

 Может быть, кончим этот разговор, Дмитрий? — просяще говорит Зуев.

 Зачем же… Я ведь не все сказал. Анна не главное в нашем разговоре, хоть и не везет ей… Я о другом. Вот ты меня боишься, Иннокентий, а еще толком не знаешь почему. Не знаешь, а чуешь звериным нюхом, что бояться меня надо.

 Скажи тогда почему? — нарочито спокойно говорит Зуев.

 Скажу. Ты по России сломя голову носился не так ведь просто, Иннокентий Васильевич. Ты — хищник. Ты ведь хуже бандита с большой дороги…

 Анна сообщила?

 Анна. Допек ты ее жадностью своей. Так-то… А рвал ты, Зуев, где можно и где нельзя. С кровью. Три сберегательных книжки у тебя, дом вот дорогой, машина, гусятки-поросятки… И все про черный день. И ноет твое сердце, потому что чует: когда этот черный день наступит, не воспользуешься уже ни накоплениями, ни живностью. Не дадут.

 Вранье все… — Зуев, держась за сердце, стал медленно подниматься из-за стола.

 Сиди тихо, болезный! Кроме вот этих красивостей, что в доме у тебя, ведь под полом кое-что зарыто? Конечно, не пуговки от рубашки. Почему ты и от людей убежал…

 Врешь, и Анна все врет! — чуть не кричит Зуев.

Чукин издевается над ним. Посасывает из рюмочки и вроде уже не слышит брата.

 Анна, когда ко мне просилась, предлагала разрыть у тебя в норе-то, под полом.. Принесу, мол — и заживем… А Зуев и не вякнет, органов побоится. Неправедным трудом нажито золотишко…

 Заработал я… Выиграл, если хочешь!

 Игрок! — мелко смеется Чукин. — Небось в Монте-Карлах, а?

Заметно побледневший Зуев так и держится за сердце. По всему видно, плохо ему. Но Чукин неумолим:

 Как я тебя за хрип взял, Зуев, а?

 Оставь меня, Дмитрий. Сколько хочешь? Проси! И ради бога уходи!

 Дурак ты, Зуев. Лысый уже, а дурак. Взяток не беру. С этим делом, брат, строго. Мне, может, интересно, может быть, нравится глядеть, как старый карась в садке дырку ищет, чтобы уйти, улизнуть…

 Мстишь за Анну?

 Нет, Зуев, говорил уже. Была бы вторая такая, и ее отдал бы задарма. Говорю, что интересно мне рассматривать тебя.

 Эх, Чукин… Вредный ты человек… Не убил ведь я никого… Не убил, понимаешь?

 Сказанул! Где тебе убить! Ты человека не убьешь, а по волоску всего выдергаешь.

 Ты совсем пьяный, Дмитрий, — отодвигая от гостя графин, с упреком говорит Зуев.

 Не пьяный я — трезвый, как манекен, и трезвые мысли у меня. Ты вот лучше мне скажи, Иннокентий… Вот дуба дашь — а это будет! Будет, вообрази себе. Накопленьица кому откажешь? Может, мне? Или детский садик построишь? В селе вон второй год пурхаются — построить не могут. В Америке, например, богатые люди, вроде тебя, собачьи пансионаты строят…

 Завидуешь…

 А ты и правда не очень умный…

Чукин недосказал, с дымящейся сковородой вошла Серафима Марковна.

 Поросятинки вот нажарила… Кормитесь, мужики. На голодный тощак какой разговор. На голодный тощак даже кошка не мурлыкает.

Серафима Марковна навеселе. Видать, когда жарила поросятину, не раз сбегала в свою спаленку. Но Зуев был рад ее появлению. Разговор с братом утомил его и ничего хорошего не предвещал.

 Садись, Марковна, — дружелюбно сказал он. — Посидим, поговорим…

 Да уж вы сидите… — искусственно застеснялась теща. — Куда мне есть… Сытую собаку на охоту не берут.

 Садись, — сказал Чукин, — женское общество таких, как мы, облагораживает. — Глянув в сковороду и критически рассмотрев поджаристые куски мяса, добавил: — Поросенка-то, наверно, вы зря. Из поросенка свинья хорошая могла получиться.

 А ты, Дима, ешь, ешь, — скороговоркой пригласила Серафима Марковна. — Это не рыбка какая-нибудь, не хек серебристый. Не всегда торжественно на стол подают, не всякому такую цареву пищу кормят.

Как рад был сейчас теще Иннокентий Васильевич! Задержалась, правда, она, но сейчас за минуту собрала стол с рыбой маринованной, с грибами, квасом ядреным, с веселым разговором.

 Спасибо тебе, Серафима Марковна… — благодарно говорит он.

 Может, все же разговеешься? — перебивает его Чукин.

 А что… Можно и разговеться… — Зуев выпивает махом рюмку настойки и, покраснев, будто что-то серьезное выпил, произносит:

 Ты, Дмитрий, все же подумай насчет моего предложения…

Серафима Марковна подняла стопку и, улыбаясь Чукину, попросила:

 Давай и ты, бывший зятек бывшей тещи, опрокинь одну-другую. К лешему этого Кешу.

Зуев насторожился:

 Это почему же так-то?

 Я все слышала. Чего ты его боишься? Денег он у тебя не просит и не отбирает. Не отбирает ведь? Митька мужик, хоть и свистун, но мужик серьезный. И денег он у тебя не возьмет. Он по другому руслу. Нюрку ты у него украл, а для чего?

 Марковна! — укоризненно сказал Чукин. — Фитофторовна! Анну мне не надо и денег не надо. Накопили — живите. Давайте выпьем, и я поеду. Зажигалка моя во дворе небось соскучилась.

 А я ей сена дала и хлебушком покормила, — обрадованно сообщила Серафима Марковна.

 Спасибо… Хорошая вы женщина…

 И тебе спасибо, Дмитрий Иванович, за добрые слова. Ты же меня знаешь, у меня, может, палата ума в башке-то…

 Знаю… — Чукин отмеривал в сковородке кусок посмачнее. — Женщина вы ловкая.

Зуев встрепенулся от хмурой задумчивости, обрадовался тому, что разговор вновь принимает новый оборот.

 А что… Серафима Марковна и впрямь женщина что надо…

Серафима Марковна хрустнула малосольным огурцом, радужно заулыбалась:

 Я и правда ничего себе была. Фельдиперсовая женщина. Только вот жизни не получилось у меня.

 Выпиваешь?.. — утвердительно спросил Чукин.

 А выпиваю! — с вызовом ответила она. — Мне на старости жизни больше ничего и не надо. Все остановки проехали. Одна осталась, конечная. Отгуляли кони в поле… А ведь когда-то и я молодая была… Молодая, красивая! И поклонники у меня имелись, и влюблялась я… Но только одного, кажется, любила.

 Муж небось? — Чукин заинтересовался пьяным откровением своей бывшей тещи. Раскрыл глаза и Зуев.

 Какой там муж! Просто отец моей Нюрки. Жуан! Свалился на мою голову… Семь лет в одном трамвае ехали и все в разные стороны. Домашний рогатый скот, а не муж. Рогатый потому, что я гордая шла, прямая и линейная. И у птички-невелички гордость есть своя! Надоело мне так-то, распахнула дверь и сказала: «Лети, голубь!» Он было в амбицию, тогда я ему горячим утюгом пригрозила, у меня свой суд.

Зуев внутренне радовался чрезмерной болтливости тещи: оборвала она неприятный разговор с Чукиным. Но Серафима Марковна словно подслушала мысли зятя, затеяла этот разговор снова:

 Каждая женщина хорошо жить мечтает. Вот Анна от тебя ушла, почему?

 Почему? — спросил Чукин.

 Ветродуй ты. Для себя не умеешь жить. Не интересуешься своей жизнею. Все у тебя абы-кабы.

 Будет тебе, Серафима Марковна! — приказал строго Зуев.

 А я ему скажу! — В подпитии Серафима Марковна была безрассудно агрессивной. — Я ему скажу! Ты же ведь, Кеша, от него, как змей-горыныч, на гвозде крутишься. От двоих убежала Анна, только по разным причинам. А я бы не убежала? От тебя, Дмитрий Иваныч, как от простодырого голодранца, от Кеши, потому что шибко экономный он, денежку бережет. Сбереженная денежка лучше ведь несбереженного рубля?

Чукин, сжав зубы, молчал, а Зуев уже не на шутку рассерженный бесцеремонностью тещи, поднялся из-за стола, встряхнул легко ее, громоздкую, и стал грубовато подталкивать к дверям:

 Иди спать, Марковна. Ты пьяная совсем и несешь черт те что. Подолом метешь и языком мелешь.

 А ты за мной не преследовай. Сама пойду. У меня от вас сердце уже зашлось…

И тут Чукин увидел их глаза. Неумолимо жестокие — Зуева и Серафимы Мар­ковны — льстивые, беспомощно заискивающие.

«Э! Да, видать, тебе тут, старушка, не так уж и весело! Не мед-сахар. Замордовал тебя братик. Веселье твое — самодеятельность. На публику играешь. Артистка!»

Выдворив тещу, расстроенный и почерневший, Зуев пришел к столу, сказал каким-то жестяным голосом:

 Давай выпьем, что ли…

Чукин больше не поднял рюмки и к еде не притронулся…

На другой день, к вечеру, он у себя на кордоне обкашивал стожок, чтобы ненароком пал к нему не подступил. Рядом, высунув язык, тяжело дремал на солнцепеке пес Разбой, неподалеку в путах лениво паслась Зажигалка. Настроение у Чукина было тягостное. Зря он заехал вчера к Зуеву. Перехватил проклятой настойки и напрасно раззудил брата. Зачем все эти пустые разговоры? А потом, если признаться, от одиночества, из озорства треплет он трусливые нервишки Зуева. Скучно ему, Чукину, одному на кордоне. Правда, есть два друга у него тут — Разбой и Зажигалка, но ведь и к людям надо… Другой раз браконьера изловит в лесу лесник, принять бы ему сразу позу строгого судьи, а он, сам того не замечая, пространные разговоры с ним заведет, сигаретой угостит, наговориться не может. Протокол протоколом, штраф штрафом, это само собой, порядок должен быть соблюден, а все равно в разговоре сиротскую душу отведет Чукин.

Руссков Владимир Александрович

Он скашивал желтеющую траву около стожка и нехорошо думал про себя: «Может быть, я и правда завидую Зуеву? Сытый. Не человек, а сыр в масле. Машина у него, стряпуха стол собирает, деньжонки в кармане имеются. И немалые… Анна про деньги рассказала и про всякие махинации зуевские, но ведь я не поверил ей, вертихвостке, на пушку Зуева в основном беру, озорую, провоцирую старика. Но опять же, почему не протестует при этом Зуев, не пищит, не визжит, а только зеленеет и угодничает?»

Дмитрий, не умея разобраться во всем этом, рассердился на себя, воткнул сердито черенок литовки в землю, полез в карман за сигаретой и вдруг почувствовал кожей чей-то взгляд на себе, неуютно себя почувствовал. Осмотревшись, он увидел в зарослях лещины, возле дома, Зуева. Удивился. Тот никогда еще на кордоне у него не был.

 Ты это чего?.. По орешки пришел, что ли?

Зуев вышел на полянку, кепкой вытер блестевшую от пота голову, тихо, будто виновато, сказал:

 Серафима Марковна… Тово…

 Что Серафима Марковна? — не понял Дмитрий. — Заболела, что ли?

 Какое там… Померла. Только ты вчера уехал…

Чукин машинально снял фуражку с кокардой, уронил ее и стоял, ошеломленно разглядывая Зуева.

 Как это так?.. Померла! Вчера веселая была…

 Веселая! Все мы веселые до поры до времени.

 Ну и что? Что дальше-то?

 Я сразу в село поехал сообщить. Доктора привез. Он освидетельствовал на месте. Велел хоронить. От старости умерла. За тобой, Дмитрий, я и приехал.

 Как за мной? Вдвоем, что ли?

 Я старушку одну в селе нанял обмыть и обрядить. И двух человек. Из этих самых… Гулящих, вольноопределяющихся. За четвертак.

 Так, значит… Старушка и еще бичи. Что, в селе больше людей нету? Родственников, знакомых…

 Нету у нее родственников. А знакомые кое-какие разъехались, кто на уборку, кто на курорт.

 Анне сообщил?

 Звонил. Не приедет. Не может.

 Как не может? Мать же…

 Говорит, не может. Далеко живет. В Барнауле. Ты помоги все же. Одному с чужими-то не управиться мне. Ты же не чужой ей когда-то был…

..Во дворе зуевского дома Чукин строгал доски, ладил домовину для Серафимы Марковны, старался как лучше, чтобы без гвоздя, все шип, на клею. Все же ничего себе женщина была Серафима Марковна…

Обидно было за нее Чукину. Тяжелые мысли возились в голове и никак не могли оформиться, принять сосредоточенное направление, серый шевелящийся клубок… «Анна, значит, не едет. А почему? Почему в селе не нашлось ни одного человека, который бы приехал посочувствовать Зуеву, помочь? Зачерствел Зуев? Но ведь в такой беде люди всегда многое забывали друг другу… Слезы и у хорошего, и у плохого одинаково соленые. А почему я Марковну прозвал Фитофторой? Зла вроде бы не имел, а прозвал обидно. Фельдиперсовая женщина когда-то была, говорит. Жуан был, идолопоклонники… А умерла на Выселках, одиноко, чужие люди хоронят, по найму… А почему она с Анной не уехала, ко мне не пришла? Ну со мной хотя все ясно… Ага! Кажется, понимаю. Зуев в свое время тоже мужик жуанистый был и удачливый. А оказался на Выселках. С одного поля они ягоды, значит?»

Чукин не успел как следует оформить эту мысль. С крыльца суетливо спустилась и подошла к нему старушка, сухонькая, остроносая, в черном платочке, но с подкрашенными тонкими губами.

 У меня все готово, — деловито сказала она. — Обрядила сердешную.

 У меня тоже все готово. Где Зуев?

 А вот он идет, — показала старушка на дорогу тонким пальчиком. — На кладбище был.

Высокий, осанистый Зуев шел к дому в сопровождении двух мужичков не лучшего качества. По всему было видно, весело пожили мужички. Чукин это сразу определил.

 А что, у покойницы не было родственников? — спросила старушка.

 Дочь. В Барнауле.

 Вот он и звонил ей, выходит. При мне это было…

 Знаю. Не приедет…

 А не дозвонился. Автомат сломатый.

 Как не дозвонился? — удивился Чукин.

 Жулик-автомат. Сорок пять копеек съел и ни гу-гу! Кассирша по требованию Иннокентия Васильевича вернула деньги, — торжественно сообщила старушка.

 Вот оно что… По требованию вернула, значит. Сорок пять копеек, говоришь?

Старушка не успела ответить. Подошел Зуев.

 Как тут у вас, Полина Ивановна? — спросил он озабоченно.

 Все уже готово, — ответила она.

Чукин, глядя в землю, раздумывая над последними словами старушки, промолчал.

 Ну, тогда с богом! — тоном распоряжения сказал Зуев.

Ему не терпелось поскорее покончить с этим делом.

И дело сделали скоро. Погрузили сосновый гроб на телегу, Чукин понукнул Зажигалку, и та в сопровождении крохотной процессии весело повезла скорбный груз на погост Выселок, в котором и погост трудно было узнать — зарос он весь кустарником, березняком, ольшаником. Давно люди покинули Выселки, и надобность в этом печальном месте давно отпала. Захоронили Серафиму Марковну без всяких церемоний. Даже, в угоду обычаю, крышку гроба не сняли на последний взгляд. Чужие тут ей были люди и друг другу чужие.

Когда уже устанавливали березовый крестик над холмиком, Полина Ивановна подошла к Чукину, тронула его за руку и тихо попросила:

 Пойдем-ка… Я что-то спросить хочу.

Они отошли в сторонку, и старушка, заглядывая в глаза Чукину, сказала:

 Посоветоваться вот надо с тобой. Вижу мужчина ты серьезный. Зовет меня к себе Иннокентий Васильевич жить, слышишь? Ты ничего не подумай… Старуха я совсем одинокая. Вдвоем, дескать, нам по пути и по уму будет. У него хозяйство, удобствия всякие…

Чукин словно не слышал Полину Ивановну. Он бездумно смотрел, как возятся, суетятся у могилки люди, как Зуев полез в карман за бумажником, как стал расплачиваться с рабочими. Эта процедура продолжалась довольно долго: видно, не могли с чем-то согласиться мужики, спорили с Зуевым.

 Ты мне так ничего и не сказал… — тронула Чукина Полина Ивановна.

Он с удивлением, будто первый раз заметил старушку, посмотрел на нее и увидел как-то сразу и изборожденные морщинами щеки, и затухающую голубизну глаз, и подкрашенные губы, и беспомощно вялый подбородок. И Чукин, содрогнувшись, пронзительно увидел вдруг перед собой не Полину Ивановну, нет! Серафиму Марковну, старую женщину, которая до последней минуты жизни своей тщилась найти эти самые «удобствия», о которых говорила сейчас ему согбенная старуха. Полина Ивановна презрительно поджала губы и прищурила глаза, когда Чукин, не ответив ей, молча развернулся и пошел прочь, к Зуеву.

«Ишь ты! Не удостоил, — подумала она, — не снизошел!» И потащилась вслед за Дмитрием. А Чукин еще издали услышал, как горячится Иннокентий Васильевич, доказывая рабочим, что заплатил он им за все как надо, по-божески. Увидев брата, не сообразив притормозить, умерить свою горячность, сердито спросил его:

 Чего тебе, Дмитрий?

Чукин некоторое время в упор смотрел на Иннокентия Васильевича, насквозь глядел, отсутствующе, будто не Зуев интересовал его, а кто-то далеко за его спиной сипло сказал:

 Я, Зуев, насчет твоего предложения…

 Какого-такого еще предложения? — напыжился Иннокентий Васильевич.

 А помнишь, деньжонок ты мне сулил кое за что… Разговор был у нас с тобой…

Зуев, подняв сивые брови, промокнув кепкой желтую лысину, недоверчиво и растерянно смотрел на брата, но непроницаемо отсутствующее лицо того ничего нового ему не сказало.

Рабочие — высокий мужик с небритым лицом, в кургузом пиджаке и плюгавый старикашка в спортивной рубахе, подошедшая Полина Ивановна с интересом смотрели то на Зуева, то на Чукина.

 Некстати ты сейчас, Дмитрий. Похороны ведь… — сказал, нахмурясь, Зуев, — не к месту…

 Ерунда… Хорошее дело всегда к месту.

 Сколько же я тебе должен?

 Ценник, прейскурант цен дома оставил, — криво усмехнулся Чукин. — Пока триста.

 Ты что, рехнулся? — крикнул Зуев.

 Это ты рехнулся, Иннокентий Васильевич. — В глазах Чукина загорелась ярость. — Триста, слышишь?

 Это шантаж, Дмитрий!

 Согласен, шантаж. Спорить будешь, цену удвою, утрою, если хочешь. Быст­ро! — жестко сказал Чукин.

Зуев исподлобья, с ненавистью глянул в непримиримые глаза брата, стал нервно рыться в бумажнике, отсчитал три сотни, но не отдал — Чукин вырвал деньги из его рук.

—Так-то лучше… — сказал он уже умиротворенно и стал пересчитывать деньги. — Верно! Тютелька в тютельку! Как в аптеке… — подмигнул Чукин замухрышистому старику в спортивной рубахе. — Держи-ка сотенку, товарищ Жаботинский.

Старик удивленно моргал и перебирал ногами по земле, будто бежать собрался.

 Держи, держи, дедок, заработал ведь!

Вторая сотня перешла в нетерпеливые руки длинного.

 Это вам на лекарство, на хлористый кальций, ваше величество. Уж больно вы тощи, — передавая деньги, сказал по-царски благодушно Чукин.

Старушка сама тянула руку.

 И тебе, Полина Фитофторовна, на чаек-сахар…

 Ивановна я, — поправила старушка.

 Это совсем неважно, — улыбнулся лесник. — Спасибо вам, люди добрые, хо­рошо дело сделали. Как бы мы тут без вас… — И, обернувшись к Зуеву, издевательски елейно пропел: — И вам бы надо долю, Иннокентий Васильевич, но как говорится:

Ты кашку не варил, воду не носил…»

 Клоун! — злобно выдавил из себя Зуев. — Свистун!

Чукин сдернул с ветки ольхи горсть листьев, старательно вытер руки и сказал, брезгливо усмехнувшись:

 Это ты верно, Иннокентий Васильевич. Свистун! Но ведь каждый — кузнец своего счастья, так?

Удивленные мужики с молчаливым восхищением проводили Чукина до телеги. Полина Ивановна тоненьким столбиком торчала около Зуева. «Будто суслик у норы», — усмехнулся Дмитрий. Он тронул лошадь, сделал рукой «привет» проводившим его мужикам, рысцой выехал с кладбища, но остановился вдруг.

 Слушай, Фитофторовна! — крикнул он, обернувшись. — Я ведь так и не ответил тебе. Слушай! Мой тебе совет — не будь дурой: поднимай скорее паруса и полным ходом подальше отсюдова! Прямо сейчас. Этот вурдалак слопает тебя мигом, не таких, как ты, сжирал. У тебя косточки тоненькие, а он бревно зараз перегрызет!

Зажигалка торопливой рысью вынесла телегу на дорогу, ведущую к кордону.

Чукин больше не оглядывался и не мог уже видеть, как в противоположную сторону, к селу, ходко двигались мужики, как пригнувшись, будто под дождем, старательно семенила за ними согбенная Полина Ивановна.

  1979 год

Руссков Владимир Александрович

Оставить комментарий

Ваш email не будет опубликован. Обязательные поля отмечены *

Вы можете использовать это HTMLтеги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>