Александра НИКОЛАШИНА

Никчемная жизнь Изабеллы Туркиной

Александра НИКОЛАШИНА Никчемная жизнь Изабеллы Туркиной

Александра НИКОЛАШИНА

 

Никчемная жизнь Изабеллы Туркиной

Рассказ

«Жил-был художник один,
Домик имел и холсты,
Но он актрису (портниху) любил,
Ту, что любила цветы.»

 

«Здравствуй, моя радость, моя звездочка!!!

 Единственная моя, только с тобой мне было по-настоящему хорошо, только с тобою я понял прелести жизни. Изабелла, эту пластинку я взял у соседа напрокат, у нас ее продавали, а я не захватил, так она мне нравится, она отображает всю мою жизнь. Изабеллочка, вот сейчас 2.50 часов ночи, уже 3 сентября. Только что закончил мариновку помидор, два дня мариновал, всего получилось 37 литров помидор с томатом и 13 литров одного томата, и еще зеленые есть, действительно, целое море помидор, а огурцов 24 литра. Сливы немного переварил, завтра еду за номером на мотоцикл ИЖ, а на душе радостно, что мотоцикл мне наладил наш механик с лесхоза, работает как часы, хоть за тобой поеду, только скажи — в любое время, прямо сейчас возьму палатку, провизию, одежду, инструмент, бензин и поеду, и будет у нас осеннее путешествие по дорогам 2 краев и 7 районов, всего 400 км. На пути можно заехать к сестре, и к тетке, и к дядьке, и к знакомому в Бикине, только скажи.

Александра НИКОЛАШИНА Никчемная жизнь Изабеллы ТуркинойА за окном дождик стучит по крыше, а я сижу за рабочим столом и слушаю уж который раз эту пластинку о розах, а на часах 3.00 ночи. Я почему-то люблю сидеть допоздна, в ночное время приходит вдохновение. Сейчас буду браться за ремонт телевизора, утром мастера вызову. В воскресенье собираемся за голубицей, если дождик не перебьет.

Я все пишу о себе, а как твое здоровье? Как твое настроение? Посылаю тебе фотографии свои, а твой альбом я пересматривал много раз, и задаю себе вопрос, почему вот так взяла и отняла сердце? Ну, я, наверное, буду заканчивать свое порывистое письмо и очень жду писем от тебя, пиши правду, зачем скрывать и мучить? Я дома, как видишь, управляюсь, начал полоть клубнику, а вот картофель еще не копал, это уж работа посерьезнее, но ты не волнуйся, все будет нормально, самое главное — твое здоровье, я все переживу.

Знаешь, а тетя Шура спрашивала меня о тебе, то есть снова начинает кости мои мыть. Она же говорила раньше: в этом доме не будет счастья. Она как колдунья, и нутрии гибнут. У соседки ощенились 4 штуки, и живые. А ведь у меня догляд лучше, чем у нее — вот невезенье, уже 41 щенок пропал. Рыжик зазнался, я его меньше на руки беру, а Рекс с Булькой спутался, там и живет. Уже 3.50 часов ночи, целый час пишу тебе, словно веду разговор. Может, уже и не ложиться, а то просплю.

Ну ладно, радость моя, жду очень твоих писем. До встречи.

Целую, всегда твой Минечка».

Я прочитала письмо и задумалась. Что же такое происходит в моей жизни? Почему идиотизм, под знаком которого ей суждено длиться, так густ, что даже смеяться не хочется?

Мне не повезло с самого рождения. Не успела я появиться на свет, как, увы, неблагородный мой родитель Степан Денисович Выбранцев покинул мою мать Ефросинью Петровну Выбранцеву и прижитых в законном браке детей: Анну, Николая, Диану, Эдуарда и меня, неразумную Изабеллу. Дожив до тридцати с лишним лет, Степан Денисович поддался вдруг влиянию мелкобуржуазной идеологии, или, как сказали бы позднее, пал жертвой тлетворного влияния Запада. Он завел себе велюровую шляпу и полосатый галстук, отчего у непросвещенной Ефросиньи Петровны сделались колики от смеха, купил патефон с набором развратных танго и фокстротов, не пропустил ни одного заграничного фильма и всем детям, начиная с бедной Дианы, сочинил несусветные имена. Он и мать заставлял носить шляпку и мазать губы, но пролетарская дочь Ефросинья Петровна осталась тверда и на вражескую приманку не клюнула. А взалкавшая эстетики душа Степана Денисовича задохнулась в косном российском быту и отлетела в дальние неведомые края. Бренное тело, впрочем, не замедлило последовать за душой и тоже удалилось в неизвестном направлении.

След Степанов вскоре отыскался на Севере. Он прислал бывшей жене двести рублей и письмецо, до того примечательное, что я приведу его здесь полностью. Я еще не раз буду цитировать разные письма, ибо эпистолярное наследие отца и позднее — мужа, собственно, и заставило меня взяться за перо, чтобы рассказать о своей на редкость пустой и грустной жизни. Итак, первая эпистола отца была коротка, но многозначительна.

«Уважаемая Ефросинья Петровна и дети Анна, Николай, Диана, Эдуард и Изабелла. Во-первых, сообщаю, что я жив-здоров, чего и вам желаю. Сообщаю вам также, что я живу в Магадане, работаю токарем и жизнью своей доволен. Моя новая супруга интеллигентная женщина — курит папиросы и носит очки. Поэтому, Ефросинья Петровна, прошу вас: не срамите меня перед супругой и перед коллективом, не подавайте на алименты. Я сам буду посылать вам каждый месяц 200 рублей. Деньги немалые.

Остаюсь ваш бывший муж Степан Выбранцев».

Ефросинья Петровна всплакнула, накричала на Анну, дала подзатыльники Николаю и Эдуарду, шлепнула Диану, а мне заткнула рот тряпицей с жеваным хлебушком и стала думать, как жить дальше. Потому что жизнь, как ни крути, не складывалась.

Ефросинья Петровна работала уборщицей в школе, получала 350 рублей, и 200 мужниных хоть и пришлись кстати, положения, однако, не спасали: денег не всегда хватало на маргарин и сахар, а уж маслом и дешевыми карамельками наша семья баловалась только по праздникам.

В тот же год на меня, восьмимесячную, только начавшую ползать, упала елка. Потрясенное сознание навек запечатлело картину поверженного дерева, раскатившиеся по полу разбитые шары, Анну с двумя косичками, в коричневом платье, растерянно стоящую на пороге, и весь сиротский марлевый уют нашего дома: две железные кровати с накрахмаленными занавесками и вязаными подзорами, фикус в кадке, круглый стол, накрытый холщовой скатертью… Туда я с воем и поползла прятаться от гнева сестры. И долгие годы потом мы не могли собрать денег на новые елочные игрушки — клеили сами флажки и разноцветные цепи, я всегда стеснялась перед подружками нашей бедной елочки…

Как бы то ни было, благодаря этому происшествию сознание мое включилось очень рано, и я помню себя и свою семью, как какой-нибудь гений, с грудного возраста.

Я помню, например, как меня отдали соседке тете Маше. Я не умела еще говорить, только плакала и рвалась вон, к маме, но дверь была заперта, и в страшном горе я засыпала, уткнувшись носом в чей-нибудь рваный башмак у порога. Я ведь не знала, что отдали меня не навсегда, что это — всего-навсего тактический ход, подсказанный Ефросинье Петровне самой тетей Машей. Ему предшествовала последняя попытка усовестить сбежавшего папашу. Анна пристала к матери: напиши да напиши отцу, пусть хотя бы 300 рублей высылает, иначе не проживем. Ефросинья Петровна на уговоры поддалась, настрочила мужу на Север жалостную записку и получила достойный ответ.

         «Здравствуйте,   Ефросинья Петровна и дети  Анна, Николай, Диана, Эдуард и Изабелла. С поклоном к вам ваш отец Степан Денисович Выбранцев. Письмо получил. Денег у меня нет. Работаю один, а кормлю четыре рта: у моей супруги тоже двое малолеток, да вам 200 рублей высылаю. Вам должно быть легче. Анне 15 лет, и нечего ей сидеть за партой, пора быть помощницей. Отдайте ее, Ефросинья Петровна, на телеграф ученицей. Через два месяца будет сама себя кормить. Колька учится плохо. Профессора из него все равно не выйдет. Только сапоги зря рвет. Устройте его в ремесленное училище. Также и Диану можно в няньки отдать. Прослужит два года, а когда Анна начнет по-настоящему зарабатывать, можно снова в школу отдать, года ее не выйдут. При нашем строе кто не трудится, тот не ест. И дети это должны понимать, а не сидеть на вашей шее. Послушайте моего совета. Деньги что! Получишь их: туды-сюды и нету. А вот доброго совета редко кто даст. Затем будьте здоровы.

Степан Выбранцев».

 А я что говорила? — пригорюнилась мать.

Анна расплакалась. Ей не хотелось бросать школу, но, делать нечего, пришлось Аннушке устроиться на почту ученицей телеграфистки: матери и в самом деле было трудно биться одной. Там же, на почте, Анне дали место в общежитии. Николая, по совету отца, определили в «фазанку», на государственное обеспечение, а мы пока остались при матери. Но соседка тетя Маша как-то вечером завела с Ефросиньей Петровной разговор о замужестве. Был у нее хороший человек на примете, который давно искал себе хозяйку. Ефросинья Петровна согласилась познакомиться, но полюбопытствовала, конечно, кто жених, откуда родом и чем занимается.

 Еврей. Два года, как из заключения вышел. — Соседка понизила голос до шепота: — Говорят, раньше большим человеком был, а сейчас портняжничает. Ты не смотри — евреи, они хозяйственные и жен не обижают. Аркадий Абрамович его зовут. Самостоятельный мужчина.

На Ефросинью Петровну напали сомнения:

 Оно бы ничего… Да как к детям он моим отнесется? Пятеро — не один.

 А ты ему не говори ничего про детей. Анка в общежитии, Колька в ФЗУ, малых я на время к себе заберу, а как он пообвыкнет немного, так ему и откроешься.

 Да нехорошо вроде обманывать? — растерялась мать.

 Какой обман? — успокоила ее тетя Маша. — Если сразу спросит про детей — скажи, а не спросит — так и не высовывайся. Смолчи. Никакого тут обмана нет.

Аркадий Абрамович Туркин про детей не спросил. Был он немолодым человеком с печальными добрыми глазами. Соседка сказала правду: до войны занимал Арка­дий Абрамович высокий пост, но по 58 статье угодил на 15 лет в те места, куда мой отец уехал по доброй воле. И не выбраться бы ему живым, если б не была означена в деле его фамильная профессия — портной. Однажды заключенного вызвал к себе начальник лагеря.

 Вот что, жид, — сказал начлаг. — Я в Москву еду, мне новый китель нужен. Сошьешь за три дня — твое счастье, не сошьешь — пеняй на себя.

 Да как же я сошью? — забормотал Аркадий Абрамович. — У меня руки трясутся…

 Ничего. Мы тебя подкормим. Перестанут трястись. Смотри: три дня сроку, ни минутой больше.

Китель вышел — игрушечка. Очень уж старался Аркадий Абрамович, не то чтоб угодить хотел, а понимал: от этого жизнь зависит. И правда: на тяжелые работы его больше не посылали, выделили комнатушку в штабном бараке, дали двух доходяг в помощники. Так и скоротал мой отчим время до конца срока, обшивая лагерное начальство. И понял тогда Аркадий Абрамович простую истину: высокие посты в горький час только беды прибавят, а надежное дело в руках от смерти спасет…

Вечером соседка тетя Маша привела жениха к матери, а на следующий день они зарегистрировались, тихо распили на двоих бутылочку красненького и зажили одним домом.

 Что-то ты, Фрося, невеселая? — заметил Аркадий Абрамович дня через два- три. — Какая-то у тебя печаль есть?..

 Ох, — повинилась мать. — Обманула я тебя, Аркадий, прости: про девочку не сказала. У меня ведь дочка годовалая есть…

 Где ж ты ее прячешь?

 У соседки, у Маши, плачет она там…

 Ах, Фрося, Фрося… И не жалко тебе ребенка? Иди забирай немедленно. Дочка — это хорошо. У меня до войны тоже дочка была. Умерла в детдоме…

Так я снова воссоединилась с матерью, а про остальных детей Ефросинья Петровна сказать мужу пока не осмелилась.

Александра НИКОЛАШИНА Никчемная жизнь Изабеллы Туркиной

Прошла неделя-другая. Аркадий Абрамович на ребенка нарадоваться не мог, сам гулял со мной, сам купал, из лоскутков платьиц нарядных нашил, а Ефросинья Петровна все вздыхала тяжело, все глаза в сторону отводила да задумывалась о чем- то надолго.

 Что у тебя еще, Фрося? — приступил к жене Аркадий Абрамович. — Говори прямо, не темни. Я уж изучил тебя: вижу, мучаешься.

 У меня еще дочка есть… — прошептала Ефросинья Петровна.

Аркадий Абрамович захохотал:

 А может, у тебя их десять?

 Нет, пять… Три девочки и два мальчика.

 Правда, пять? Не обманываешь?

 Правда, пять…

 Ну, мать, сердца у тебя нет, разбросала детей, как кукушка, — сердито сказал Аркадий Абрамович.

 Я боялась… — заплакала Ефросинья Петровна.

Отчим только крякнул в ответ.

Аркадий Абрамович усыновил нас, и стали мы — Туркины. Я бы всю жизнь с гордостью носила эту фамилию, поскольку лучше человека, чем свой отчим, никогда не видела, но от первого отца мне досталось заковыристое имечко — Изабелла. А в сочетании с новой фамилией и неказистой внешностью облик мой производит впечатление унылое и смешное одновременно.

«2 октября.

Сегодня День учителя.

Здравствуй, моя дорогая Изабеллочка!

С уважением к тебе я. Сегодня воскресенье, целый день шел дождь, а сейчас ночь, на улице 0°. Я грунтовал щиты, стоят на веранде. Веранду я в пятницу вымыл снутри и снаружи, полы, стекла, стену с улицы, чтобы в зиму не было грязно, в доме топлю печь по вечерам, варю себе кое-что сам, к матери кушать не хожу, и состояние здоровья моего желудка сильно ухудшилось. Ты говорила: муж — это чужой человек, значит, тебе все равно, что там со мной, а я весь душой изболелся за тебя — какие ты неудобства терпишь, как с работой, и все это в 30 с лишним лет неурядицы, а здесь все рядом, ни трамвайной толкучки, ни очереди в магазине, а работа из окна видна, а мастерская наверху, в подполье все есть, ты сама видела, что я старался для тебя, а сейчас там еще картофель, тыква шт. 15 для каши и сок лимонника около 10 литров: такая прелесть, выпьешь утром горяченького кипяточка с соком и хлеб с маслом, и сыт. Изабелла, я считаю, что жена — самый близкий человек. Пиши мне хоть по страничке в неделю, не испытывай моего терпения. Ты моя дорогая, единственная, самая, самая, милая и любимая. Прости, что так пишу, но я не могу себя обманывать. Только почему ты мою любовь превратила в муку, почему идешь в неизвестность? Как я мечтал о жене, которая может шить, а ты ведь и закройщик, и модельер, и парикмахер, и художник, и, конечно же, хозяюшка, у тебя все есть, ты мила мне душою и сердцем, и почему я это должен забыть? Если случится, что дороги наши не сойдутся, это будет черное пятно в моей жизни, да, ты не любишь, не терпишь, когда плачут мужчины. А что мужчины — роботы, у них нет чувств и они железны??? Ты коварна, как все женщины, я-то думал иначе.

Хозяйство наше прибавляется. Найда ощенилась 6 шт., отец говорит: повыбрасывать. А нутрии растут, старых нужно забивать уже, тушенку варить да шапки шить. На этом заканчиваю писать. Жду, очень жду тебя!

До встречи.

Всегда твой Минечка.

Целую».

Мне тридцать два года, я работаю портнихой в театре — Аркадий Абрамович приохотил к своему делу, живу в коммуналке, детей у меня нет, а от мужа я сбежала. Однако начну по порядку.

Александра НИКОЛАШИНА Никчемная жизнь Изабеллы Туркиной

Дом наш, выстроенный в начале века в стиле модерн, украшает собою главную улицу. До театра от него — рукой подать. Это удобно. Но темные путаные переходы и коридоры в самом доме и наша квартира всегда меня угнетали. Как только я делаю первый шаг по гранитной, тускло освещенной лестнице, у меня сразу портится настроение. Я много бы дала, чтобы жить в какой-нибудь стандартной светлой девятиэтажке, в чистенькой и теплой однокомнатной квартире, но, видно, мне судьба умереть в своей мрачной норе в окружении дорогих соседей. До революции нашу квартиру занимал какой-то адвокат с семьей, а теперь в каждой из шести клетушек свой хозяин.

Самая лучшая комната у персонального пенсионера Якова Андреевича Скопецкого. Он давно схоронил и жену, и дочь и живет теперь один, аккуратный, седенький, болтливый. Сам варит себе суп из пакетов, сам по воскресеньям жарит отбивные, сам носит белье в прачечную, только от дежурств по кухне и туалету мы его освободили. Когда я собираюсь в гости к сестре Анне, которая живет с детьми и внуками на другом конце города, он сует мне в руку ритуальный кулек с подушечками, ибо убежден, что лучшего лакомства для детей еще не придумали. «Белочка, не забудьте, — говорит он каждый раз, — на Большой вам нужно сделать пересадку». — «Спасибо, Яков Андреевич, я помню», — смиренно отвечаю я, но кому бы рассказать, каким раскаленным паром исходит в эту минуту моя душа! А всего-то навсего семь лет назад я, задумавшись, проехала нужную остановку и потом долго ждала на ветру следующего автобуса, замерзла, простудилась, и нечистый попутал меня рассказать об этом прискорбном случае Якову Андреевичу. Теперь я седьмой год пожинаю плоды своей откровенности: даже когда мне не надо делать пересадку, я дергаюсь на Большой, как ужаленная, пулей выскакиваю из автобуса, а потом ругательски ругаю Якова Андреевича. Условный рефлекс закрепился намертво.

Долгие годы он тренирует меня и на выносливость психики. Время от времени, особенно перед премьерами, когда приходится допоздна засиживаться в мастерской, Яков Андреевич заводит разговор:

 Белочка, скажите, вы носите с собой листок с опознавательными данными?

 Нет, Яков Андреевич, а зачем?

 Как зачем? Сегодня вечером вы пойдете из театра, вас убьют в подворотне, сумку с документами отнимут, и будете месяц лежать в морге неопознанная.

 Ничего, Яков Андреевич, — обычно отшучиваюсь я, — у нас милиция хорошо работает. Не позже чем через неделю опознают.

 Как вы легкомысленны! — укоризненно качает головой Яков Андреевич и незаметно сует мне в карман смертную бумажку: «Изабелла Аркадьевна Туркина. Год рождения 1955. Место работы — краевой театр драмы. Проживает по адресу…». Обнаружив листок, я бледнею и начинаю шарахаться от каждого встречного: мне кажется, что во всех темных углах меня и впрямь поджидают убийцы…

В комнате, смежной с моей, живет алкоголик, бывший инженер Семенов. То есть комнаты наши были когда-то смежными, а сейчас дверь наглухо замурована, но мне все равно слышно, как он тоскует и разговаривает сам с собою по вечерам. А помню, он въехал к нам с молодой женой и вскоре жена родила хорошенького мальчика, а я помогала нянчиться, даже коляску с младенцем мне доверяли катать, но Семенов пил как сапожник, и жена его бросила, улетела с мальчиком на Украину к своим родителям. А Семенов вконец опустился, с работы его выгнали, и на что он теперь живет, я не знаю, кажется, подрабатывает грузчиком в магазине… Обычная, в общем, городская трагедия, необычен только алкогольный психоз бывшего инженера. Каждый вечер он делает вид, что набирает какой-то номер, а потом долго кричит в трубку:

 Автоколонна? Где начальник? Немедленно разыщите начальника! Как это домой ушел? Я его под суд отдам! Вы что, не знаете: у вас машина с грузом утонула в болоте? Ах, не знаете! Все под суд пойдете!

Телефон у нас общий, стоит в коридоре, поэтому семеновский бред слушает вся квартира.

Сюжет иногда меняется, но тема беды и болота остается неизменной: изредка Семенов, волнуясь, орет, что на болоте заблудилась его жена и надо немедленно поднять людей по тревоге и отправить на ее розыски…

Яков Андреевич берет на себя труд прервать душераздирающие переговоры.

 Прекратите безобразничать! — строго говорит он бывшему инженеру. — Еще раз займете общественный телефон, мы на вас в домоуправление напишем. Отправят вас в ЛТП, и правильно сделают.

 Жестокий вы человек! — ломая руки, вскрикивает Семенов. — Вы все жестокие люди! — бросает он обвинение закрытым дверям (мы отсиживаемся в норах). — Люда пропала! Такое горе… Пошла за ягодами и заблудилась. А вдруг она утонула? И Димка с ней. Такое горе…

 Жива и здорова ваша Люда, — хихикает Яков Андреевич. — Она уже пять лет как от вас сбежала, пьяница вы несчастный!

 Жестокие люди… — бормочет Семенов, уходит в свою комнату, и я слышу, как он там плачет и причитает: «Люда пропала… Такое горе…»

Мне его жаль, неизвестно почему. Когда он убивается особенно сильно, я иду к нему и говорю, что сама звонила в милицию, на поиски Люды и ребенка уже отправили полк солдат, к утру прочешут болото и непременно отыщут его жену, а заодно и машину с грузом. Семенов улыбается благодарно и успокаивается — до следующего вечера…

Комната рядом с кухней у нас постоянно закрыта. Там живет фотограф, здоровенный бугай лет тридцати пяти, он месяцами разъезжает по свету, так что завистники однажды покусились на пустующие квадраты, затеяли жестокую коммунальную свару, однако дело не выгорело. Фотограф, вернувшись, отвесил им таких страшных матюков и так трахнул кулачищем об стол, что завистники потом неделю носу не высовывали в общий коридор.

Еще одну комнату занимает незамужняя женщина вроде меня, Тамара. По-моему, у нее роман с фотографом, но в его отсутствие к Тамаре шляются незнакомые мужики, и Яков Андреевич ее тоже стращает домоуправлением.

А в самой тесной и темной каморке (вероятно, до революции там жила прислуга) квартируют завистники, семья врачей. Зовут их Евгений Николаевич, Таня и Оленька. Таня и Оленька — обе тихие, беленькие и забитые, хоть в наше время, согласитесь, трудно найти забитого человека. Сейчас все бойки и раскованны. Но вот они почему-то уродились безголосыми. Оленька никогда не шалит, не капризничает, не хохочет громко, да и тихо редко смеется. Я, во всяком случае, ни разу не видела ее смеющейся. Таня тоже молчит, проскользнет мышкой на кухню или в ванную, потом запрется у себя в комнате, и не слышно их и не видно. Как-то раз я столкнулась с ней в коридоре, когда она тащила в свою каморку таз с постирушками, и черт меня дернул за язык.

 Танечка, — сказала я из лучших побуждений, — зачем вы сушите белье в комнате? У вас и так сыро. Развешивайте на кухне: видите, сегодня веревки свободные.

Таня вспыхнула:

 Вас никто не спрашивает! — Голос ее дрожал, и даже слезы на глаза навернулись. — А если вам не о ком заботиться, напишите брачное объявление в газету!

Я опешила:

 Простите, ради бога, я не хотела обидеть…

Целый вечер я размышляла над странным поведением соседки, но почему-то оскорбленной себя не чувствовала. Я догадалась, что с коровьей грацией влезла, по обыкновению, не в свое дело…

Через неделю, когда я уж и думать забыла о стычке, Таня вдруг поскреблась в дверь моей комнаты:

 Белла, вы не одолжите нам на время утюг? Наш сломался.

Я удивилась. За все время, что мы прожили вместе, это была их вторая просьба. В первый раз у меня занял три лавровых листочка сам Евгений Николаевич. Я так хорошо помню, что лаврушек было именно три, а не четыре и не восемь, потому что Евгений Николаевич поразил меня в самое сердце, когда на следующий день пришел отдавать «долг».

 Изабелла Аркадьевна, — произнес он торжественно, — вы вчера заняли нам три лавровых листа, вот я их вам возвращаю. Спасибо.

Я открыла рот и с полчаса, не меньше, сидела с отпавшей челюстью: право, я даже не подозревала, что можно считать лаврушки… И вот вторая просьба…

 Конечно, Танечка! — засуетилась я.

Александра НИКОЛАШИНА Никчемная жизнь Изабеллы Туркиной

А Татьяна, чего раньше никогда не случалось, прошла в мою комнату и без разрешения уселась в кресло. Она долго рассматривала картинки из старинного парижского журнала мод, развешанные по стенам, и коврики-макраме, которые я сама плету из цветных веревок, вздыхала, сплетала пальцы на груди, а потом вдруг обеспокоилась:

 Я вам не мешаю?

 Что вы, Таня! Сидите. Хотите, я вас чаем угощу? С клубничным вареньем? Сестра моя варила.

 Спасибо, — отказалась Таня. — Я не хочу. Я, вообще-то, извиниться пришла…

 За что? — изумилась я.

 Ну тогда, помните… в коридоре… Я вас обидела.

 Я уж забыла, — сказала я искренне. — Какие пустяки!

Татьяна ни с того ни с сего заплакала.

 Господи, — всхлипнула она, — какая вы счастливая!

Тут уж у меня вовсе глаза на лоб полезли: нашла счастливую! Или ей живется так плохо, что даже мое прозябание кажется по сравнению счастьем?

 У вас мужа нет…

 По-вашему, это хорошо?

 Хорошо, — убежденно сказала Таня. — Пожили бы денек с моим… Знаете, почему я никогда не развешиваю белье на кухне? Стесняюсь. Он мне сам все вплоть до трусов покупает и выбирает самое дешевое: купи, говорит, тебе дорогое белье, ты еще любовника заведешь, а мне ты и так хороша. И вообще деньги экономить нужно. Я ему всю зарплату отдаю до копейки.

 Зачем? — не поняла я.

 Ну… он считает, что я плохая хозяйка и деньги не умею беречь. А нам нужно на квартиру накопить. В больнице лет через пятнадцать дадут, не раньше…

 Таня, простите, вы его очень любите?

 Кого? — испуганно вздернула брови Татьяна. — Мужа? За что его можно любить?

 Вот и прогоните. И будете сама себе хозяйкой.

 Он Олечку отберет, — пролепетала Таня. — И вообще я одна боюсь…

«Тогда и не жалуйся», — сказала я про себя, а вслух, конечно, долго еще мямлила ничего не значащие глупости, утешала соседку

Когда я передала сестрице своей Анне разговор, она сразу придумала Евгению Николаевичу кличку: Зуй. Анна у нас на язык остра. Она по-прежнему работает на телеграфе, скоро уже на пенсию пойдет, крепкая такая горластая баба, скажет, как припечатает…

Я долго потом не могла успокоиться: Зуй-то Зуй, но как нужно себя не любить, чтобы терпеть такого мужа? И вспомнила я своего жениха, геолога Саню Ковалева. Ему я в свое время меньшей вины не простила…

Красотой я никогда не блистала. Эстет-отец наградил меня носом-картошкой, а славянка-мать — избыточными формами или, как принято говорить у нас, портных, корпулентностью. У нас ведь никогда в простоте не скажут «толстая тетка», выразятся изысканно: «корпулентная дама». Вот я таковая и есть. А пятьдесят второй размер каким туалетом ни драпируй, он все равно останется пятьдесят вторым.

Александра НИКОЛАШИНА Никчемная жизнь Изабеллы Туркиной

И тем не менее сей неизящный размер не помешал Сане Ковалеву в меня влюбиться. Мы познакомились случайно, в ресторане, куда я была приглашена на банкет по случаю удачной премьеры. Цвет нашего театра шумно веселился, я же — сбоку припека — сидела и скучала. Потом официантка посадила за наш столик молодого человека, забежавшего на минуту поужинать. Молодой человек окинул быстрым взглядом компанию и в две секунды сориентировался в обстановке.

 Вы танцуете? — спросил молодой человек. — Разрешите вас пригласить.

Я к успеху в обществе не привыкла, поэтому согласилась не без радости. Мы станцевали два раза, он попытался напроситься в провожатые, но я решила, что девушка, даже такая некрасивая, как я, должна быть гордой, и отказала. Адрес, тем не менее, он у меня выцарапал.

На следующий день Саня явился — по всем правилам — с цветами, бутылкой шампанского и коробкой конфет, а я его, в общем, не ждала, возилась в халатике у плиты, жарила себе что-то такое на ужин.

 Как кстати, что вы пришли! — обрадовалась я, открывая дверь. — У меня ни крошки хлеба. Сбегайте, пожалуйста!

Гость отнесся к поручению серьезно. Он купил не только хлеба, но и масла, и колбасы, и бог знает что еще — целую сумку продуктов. И когда мы с ним сели ужинать, то чувствовали себя так, словно уже лет пять были знакомы: никакой неловкости, совсем по-приятельски, накоротке…

Роман развивался стремительно: через неделю геолог сделал мне предложение. Яков Андреевич принес нам торжественные поздравления.

А потом Сане понадобилось уехать в Москву, к матери, по каким-то своим делам. Писать он не обещал, но сказал, что будет звонить каждый день, и посулил к концу марта, самое позднее — началу апреля вернуться. Улетел он в середине февраля.

Первую неделю я ждала спокойно. Посматривала только иронически на молчащий телефон: знаем мы эти обещания звонить каждый день. Потом легкое беспокойство овладело мною: за две недели ни разу не подать о себе знать — пожалуй, слишком. Не случилось ли чего? Саня — парень шебутной, горячий — подрался с кем-нибудь,  в больницу попал… К тому же денег у него при себе много: Саня поисковик был, сезон на Севере работал…

 На третью неделю мне приснилось, что Саня ушел добровольцем в армию и я езжу по всем гарнизонам, разыскиваю его, в глаза хочу посмотреть, наконец встречаю покойного отчима, Аркадия Абрамовича, а он мне и говорит: «Не нужно тебе с ним встречаться. И замуж за него ты не выйдешь. Пойдем лучше пообедаем».

Весь  день я проходила как чумная, потому что суеверна и боюсь дурных снов. Я подумала, что Сани уже нет в живых…

Вечером я побежала звонить в Москву его матери — Саня оставил на всякий случай         телефон. Из дома говорить не хотелось: слишком много любопытных вокруг, а на почте разговора пришлось ждать сорок минут.

Этих сорока минут я Сане и не смогла потом простить. Я почему-то успокоилась и поняла, что ничего с ним страшного не случилось, жив он и здоров, подонок, а мама его сейчас спросит недоуменно:

—     Кто говорит? Белла из Хабаровска? Извините, Саня нам ничего о вас не рассказывал…

Еще  бы он стал рассказывать! Таких Белл у него в каждом городе штук восемь, пойди-ка доложи обо всех… Нашлась невеста, красавица писаная! Ах, дура я, дура… Ничего, позор я переживу, спрошу только, жив он или нет, и положу трубку.

 Белла? — промурлыкал приятный женский голос из космической дали. — Разве Саня вам не пишет? Он сейчас у бабушки в Краснодаре отдыхает. Я ему передам, что вы звонили, волновались.

Вот   как, у бабушки в Краснодаре отдыхает! Ну и пусть отдыхает там всю оставшуюся жизнь. Саня все-таки умер в Москве — для меня.

Он появился в мае — не подав за два с половиной месяца ни единой весточки, даже с 8 Марта и днем рождения не поздравил.

—     Собирайся, — сказал он с порога. — Завтра летим в Москву Мама ждет.

Ему ведь тоже никто не сообщил, что он скончался в столице. Пришлось взять на себя эту неприятную миссию.

 Как же другие женщины по три года ждут? — спросил Саня с горечью. — А ты трех месяцев выдержать не смогла…

Я не стала говорить, что ждать можно и десять лет — только ожидание не должно быть унизительным. Не нужно ежедневных телефонных звонков, но одну коротенькую телеграмму — «Помню. Люблю. Скоро буду» — можно послать? Пусть я некрасива и вниманием мужчин не избалована, на роль мадам Баттерфляй я не гожусь. Что нет—то нет.

«В ясный день желанный увижу в дали туманной…» Увижу — и спущу с лестницы. Так я не вышла замуж за Саню Ковалева.

Дальше потянулись скучные годы, похожие друг на друга, как братья-близнецы.

Скучные костюмы к скучным спектаклям, скучные театральные интриги, скучные свары с соседями, скучные связи со скучными случайными мужиками — в основном актерами-неудачниками. Удачники заводили романы не в костюмерной.

Один из горемычных героев-любовников прожил у меня около года. Прижился он, мне кажется, благодаря Семенову — они составили трогательную пару. Семенов даже про болота забыл и больше не плакал по ночам: беседы с новым другом за бутылкой «Агдама» его заметно взбодрили. Зато резко похолодали мои отношения с соседями. Яков Андреевич теперь грозил написать в домоуправление на меня.

Александра НИКОЛАШИНА Никчемная жизнь Изабеллы Туркиной

Трагика я выставила после отпуска (всего-то на неделю и съездила к брату в другой город), когда обнаружила, что он пропил все мои книги. Книжек у меня было немного — томов девяносто, не больше. Остались они от Аркадия Абрамовича, да сама я иногда по случаю покупала. Ничего особенно ценного и редкого в моей скромной библиотеке не было, однако мне мои книги были дороги прежде всего как память об отчиме. Гнев мой был велик. Бедный актер пустил в ход все свое незатейливое искусство, чтобы меня разжалобить.

 Человек дороже книжек! — демагогически восклицал он.

 Человек, может, и дороже, — демагогически парировала я. — Но где ты видишь человека?..

«Здравствуй, моя дорогая Изабелла!

С горячим приветом к тебе я. Сегодня воскресенье, 23 октября. Ура, ура, можно сказать, наконец-то закончил работу! Вот только что подписал последний плакат: «Склони ружье перед красой!», при фонарике писал, и сейчас тебе письмо пишу при фонарике, а время 22.30. Завтра, как говорят художники, положу последний мазок, т. е. может, где что не углядел на последнем холсте. А свет у нас барахлит уже три дня: то слабый накал, то вообще нет. Вчера похоронили электрика, ты его, наверное, видела, он ходил по домам, снимал показания счетчиков, мужчина лет 38. А получилось вот как. Меняли столбы, он залез на старый, как обычно, отцепил провода, а столб рухнул вместе с ним на землю и придавил его. Совсем просто произошло, а человек был хороший.

Сегодня и вчера идет снег, морозец -5 °. Вот и наступила хмурая осень, а золотая уже прошла, листья ветер сорвал с деревьев и развеял по земле. Скоро, скоро придет лютая зима, пушистая, снежная, колючая, холодная и для нас совсем одинокая. Я задаю себе вопрос: а почему не могут люди жить под одной крышей, ведь была весна, была любовь, а теперь что? Осень натуральная; и в природе, и в жизни. Ну почему нужно ссориться, зачем разлады эти? Любите, уважайте, помогайте друг другу, люди! В каждой семье, наверное, бывает не все гладко, особенно вначале. Как говорил мой начальник Козлов: не ругаются философы и дебилы. Жизнь прожить — не поле перейти, сказано в мудрой пословице, т. е. в жизни всякое бывает. Не могут люди жить в одиночестве: нужно встречаться, общаться, любить и страдать, отдыхать и. конечно, работать. Так устроен мир, Изабеллочка!

Завтра пойду выколачивать деньги с промхоза. В субботу был слет охотников, в клубе машин собралось, как в Кремле, и все легковые: хорошо живут наши охотники, пчеловоды. Я посылаю тебе вырезку из газеты о нашем коопзверопромхозе, почитай, там и о моем отце есть одна строка. Я ему заказал две шкурки тебе на шапку. Какой муж у тебя, Изабеллочка! А что улыбаешься? Самое главное — тобой дорожит, любит и страдает, не пьет, не гуляет, не драчун, хозяйственный. А село наше хорошее, чистое, интересное, и река, и поляна есть. А какой дом у твоего мужа! Даже телевидение приезжало, снимали меня недавно. Снаружи хорош, а внутри — это дело хозяйки, ведь так же? Я в тюлях не соображаю, а белить, красить — превосходно владею. А ты чудачка и глупая, душа-то какая у твоего мужа — бескорыстная, честная, добрая, мечтательная, понять нужно человека. Вот сколько тебе накатал, а у тебя душа закрыта, что думаешь — не понять, какие мысли в твоей голове ходят-бродят. Дорога ты мне, Изабелл очка, не хочу и не могу тебя забыть. Думал, напишу на страничку и все, потому как не нравятся тебе мои письма. Что ж, будем читать твои.

Целую и обнимаю. Всегда твой Минечка».

Мое тридцатилетие отмечали у моей сестрицы Анны. Она устроила праздник на славу: напекла, нажарила, напарила, как на Маланьину свадьбу, а под вечер, когда убрались гости, рявкнула вдруг громовым басом:

 Белка! Выходи замуж. Пора!

 За кого? — усмехнулась я. — Женихи мои, сама знаешь, те…

 А если я тебя сосватаю?

 Не смеши, — сказала я.

Какие смешки? Вспомни, нашу мать с пятью детьми сосватали, да как удачно! Как за каменной стеной прожила.

 Повезло… Разве сейчас есть такие люди, как Аркадий Абрамович?

 Такие не такие, а хорошее в каждом человеке найти можно. Ну, конечно, если ты прынца ждешь…

 Зачем принца? Хотя бы не алкоголика.

 Послушай, — придвинулась ко мне Анна. — Есть у меня одна подруга, у нее брат в деревне живет. Она женщина серьезная, зря болтать не станет: хороший, говорит, человек, непьющий, работящий, только не везет ему. Жена халда досталась: сбежала в город.

 Так ведь и я по городу заскучаю. Чтоб деревню любить, нужно там родиться. А у него хозяйство есть? Корову нужно доить, чушек кормить, да?

 Нет у него ни коровы, ни чушек. Там деревня — леспромхоз. Он в конторе художником работает. Говорят, дом у него — царские палаты. И мотоцикл свой. Огород, правда, большой. Ну дак не все тебе на диване с книжечкой валяться, растрясешь телеса маленько, и то польза будет. А что тебе в этом городе? Что ты здесь хорошего видишь? С Зуем мало на кухне собачишься? Так же и будешь там портнихой работать, зато в своем доме хозяйка, при мужике, ребеночка родишь… А грибов там, ягод сколько! Еще и я к вам приеду, как на пенсию пойду, с дитем твоим понянчусь.

 Ладно, знакомь, — решила я. — А дом-то он на какие деньги отгрохал? Ворует, небось?

 С ума сошла! — всплеснула руками. Анна. — Не знаешь человека, а такие слова про него говоришь. У него отец в этом зверопромхозе всю жизнь проработал, уж, надо думать, накопил денег, помог сыну построиться. Будет внук, он и машину подарит.

 Уговорила, — сказала я.

Не дом меня соблазнил и не будущая машина, а пример матери. Вдруг и мне повезет? Вдруг это у нас семейное — выходить счастливо замуж по сватовству? А в городе, если разобраться, мне и вправду нечего делать. Чем наших дур-артисток обшивать, лучше с простыми женщинами дело иметь. И вообще театр мне до того опостылел, что с закрытыми глазами на край света из него бы ушла…

Анна первая познакомилась с женихом и позвонила мне на работу:

 Ты приходи сегодня вечером. Михаил приехал.

 И как он из себя? — поинтересовалась я.

 Да человек как человек. Актеры твои с виду, конечно, получше будут. Зато он не пьет и подлости в голове не держит.

 Я не о том. Он какой: высокий, низкий, толстый, тонкий?

 Нормальный, — отрезала Анна. — Тебе не все равно? С человеком жить, не с комплекцией. — Потом помолчала и добавила нерешительно: — Ну… он это… гунявый немножко.

 Како-о-о-ой? — пропела я.

 Гунявый. Да ты не ерепенься. На себя сначала в зеркало посмотри; тоже не царица Шамаханская.

 Гунявый — это какой? Слюни, что ли, бегут?

 Дура ты, — плюнула Анна. — При чем тут слюни? Гунявый — значит, лысый.

 Ну ты, Анна, как скажешь, — захохотала я. — Хоть бы плешивым обозвала, а то — гунявый. Ха-ха-ха! Ой, не могу!

Анна рассердилась и бросила трубку.

К свиданию я приоделась, накрасилась, подтянула живот и решила, что гунявый мой жених может быть доволен: к тридцати годам я стала выглядеть лучше, чем в молодости. Жалко, Саня Ковалев сейчас меня не видит. Пожалуй, я бы теперь не стала его выгонять, согласилась бы подождать не то что три месяца, а и впрямь годок-другой.

Жених оказался личностью ничем не примечательной. После встречи я пыталась вспомнить его лицо — и не смогла. Только впечатление осталось: лицо у него незлое. Говорил он мало и коротко, так что я не поняла самого главного: умный он или дурак. А потом подумала, что и это не так уж важно. Главное, чтоб человек был хороший. А он, по всему видно, неплохой. Лицо, во всяком случае, незлое…

Через месяц Михаил приехал снова, я уволилась из театра и уехала с ним в деревню. Хорошо, хватило ума не выписаться.

Встречало меня все село. Пили и гуляли два дня. Миша, правда, не пил. И я не пила. К нам поприставали немного и отстали. Я тихо порадовалась — терпеть не могу, когда силком заставляют пить всякую гадость. Жених по-прежнему был молчалив и сдержан, только улыбался мне ласково да маринованных грибков подкладывал, так что деревенские остряки заметили и крикнули с другого конца стола: «Невеста! Грибницу оставь!» Первое впечатление было не такое уж плохое, за исключением маленькой детали. В разгар застолья Михаил наклонился к соседу и громко спросил:

 Анатолий, ты мне когда два шестьдесят вернешь? До субботы брал.

Эти два шестьдесят живо напомнили мне три Зуевых лавровых листа…

Мужнины хоромы стояли на берегу таежной реки, быстрой и студеной, мальчишки бултыхались в ней с удовольствием, а я, хоть и люблю плавать, до ледяных ванн не охотница. Поэтому я с тоской вспоминала наш шумный и теплый Амур, где можно весь день плескаться и нежиться на берегу.

Александра НИКОЛАШИНА Никчемная жизнь Изабеллы Туркиной

От дома — в самом деле красивого, двухэтажного, с остроконечной высокой крышей и резными застекленными балконами — вниз под гору убегал огород, точнее то, что муж называл огородом, а на самом деле это была плантация, латифундия: в моем словаре нет подходящего слова, чтобы верно обозначить Мишины владения — неоглядное пространство любовно возделанной земли. Все здесь цвело, буйно плодоносило и веселило сердце моего трудолюбивого мужа. По дому и огороду он передвигался бегом. От непрестанного мельтешения у меня на третий день зарябило в глазах.

 Миша, ты почему все время бегаешь? — спросила я, не выдержав.

 Бегом больше успеешь, — ответил на скаку Михаил и метеором просвистел мимо сарая с нутриями. Муж держал нутриевую ферму. Осенью забивал зверьков, шкурки сдавал государству. Кое-что и налево пускал… Дом его стоял на безвинных нутриевых костях. Отец у Михаила был такой же куркуль, а впрочем, в этой деревне все были куркули, поскольку держали огороды, урожай с которых мог бы прокормить не одну многодетную семью. Излишки везли на базар, в город, и драли там три шкуры с бедных горожан, да еще каждый разводил нутрий и пчел. Денег у них осенью собиралось полные кубышки, рубль к рублю, пересчитанные и переслюненные…

Я выдержала с ними три месяца — самую огородную страду. С утра до вечера махала тяпкой и носилась с ведрами: что-то бесконечно поливала, полола и даже, прошу прощения за научный термин, мульчировала. Меня это слово почему-то особенно выводило из себя. После того как я, перетаскав ведер сто на Мишины плантации, сморенная, присаживалась отдохнуть, супруг говорил назидательно:

 Рано, Изабеллочка, отдыхать. Теперь нужно промульчировать все.

То есть присыпать политое сухой землей. И я мульчировала. Но не сама работа приводила меня в такое отчаяние. В конце концов, за машинкой двенадцать часов в сутки сидеть не легче. А беготня на свежем воздухе явно пошла мне на пользу. Белое тело, как сказала бы Анна, пустили в дело: я похудела на восемь килограммов и загорела, как мексиканка.

Угнетала бессмысленность труда, вернее, корыстная его направленность. Нам с Мишей и за три зимы не съесть той прорвы картошки, что я прополола и окучила, а увеличивать вдохновенным трудом число трояков и пятерок в супружеской кубышке мне казалось оскорбительным. К августу я сломалась. Симулировала гипертонию и засобиралась домой. Я не стала говорить мужу, что больше не приеду сюда никогда. Это само собой решится, подумала я. Я ему сказала, что съезжу в город, покажусь врачу, выпишусь, соберу оставшиеся вещи и вернусь. Жаль было его огорчать. Ми- нечка мой оказался человеком и вправду незлым, только очень уж глупым и жадным. Ах, как обманула меня его показная молчаливость! Миша трещал как сорока и способен был нести околесицу до глубокой ночи. После трудового дня я ног под собой не чуяла, проваливалась в сон, как в черную яму, а он лежал рядом и молол языком без устали, да еще расталкивал меня:

 Изабеллочка? Ты спишь? Ты не спи. Ты послушай, что я скажу: директор в зверосовхозе художника ищет, я с ним уже договорился, так что ты не дури, соглашайся: сейчас тебе сто пятьдесят рублей оклада плюс северные, плюс коэффициент, и будет двести пятьдесят пять рублей, но это после пяти лет работы, а сразу ты будешь получать где-то сто восемьдесят рублей и льготы…

 Миша, Христа ради, — чуть не плача, умоляла я. — Дай поспать!

 Я тебе дело говорю, — обижался Миша. — А тебе, Изабеллочка, только бы поспать. Так всю жизнь проспишь.

 Да отстань ты от меня! — взрывалась я. — И не зови меня Изабеллочкой. Сколько раз можно говорить! Меня Белла зовут, или Белка.

 Ха-ха-ха! — заходился Миша. — Может быть, скажешь еще — Пушиха?

Пушихами он называл своих нутрий.

Александра НИКОЛАШИНА Никчемная жизнь Изабеллы Туркиной

В день отъезда, в воскресенье, мы сели последний раз пообедать. В «Утренней почте» по телевизору Алла Пугачева пела «Миллион алых роз». Миша встрепенулся, включил ящик на полную громкость и с сияющим лицом прослушал шлягер от первой до последней ноты.

 Ах, какая песня! — сказал он потрясенно, когда певица, взмахнув черными крыльями, растворилась в клубах бутафорского дыма. — Про меня песня, правда. Изабеллочка?

 Нет, Миша, не про тебя, — ответила я жестко. — Ты дом не продашь. Ты жадный.

 При чем здесь это? — не понял Миша. — Ты в самую суть загляни.

 А суть и есть в том, что он последнее продал, чтобы женщине цветы подарить, — не сдавалась я.

 Какая ты все же вредная, — поморщился Миша. — И как ты любишь неприятности говорить. И песен не понимаешь…

 Где уж нам уж, — вздохнула я и поднялась из-за стола. — Пора.

Грустно мне было возвращаться одной из нелюбимой деревни в нелюбимый город. Гарью несло из-за сопок, где-то далеко горела тайга, а вдоль дороги нал пустыми фиолетовыми полями кружили вороны, Вот и не вышло у меня ничего с переменой жизни: придется вернуться несолоно хлебавши в свою расхлябанную колею.

Дома у нас произошли великие потрясения. Покончил с собой Семенов. Выпрыгнул пьяный из окна и разбился насмерть. Наш пятый этаж — как нормальный восьмой… Зуй с семейством на другой день после похорон занял его комнату, а заодно взломал замок и в мою, перетащил мое барахло в свою каморку, размуровал старинную дверь, соединявшую наши с Семеновым комнаты, и зажил кум королю.

Мой приезд смутил его лишь самую малость.

 Вы извините, Изабелла Аркадьевна, — сказал доктор, не потупив очей, — мы не знали, что вы приедете. Вы же замуж вышли, а у мужа вашего, как мы слышали, большая площадь. Мы тут похозяйничали без вас. Нам, сами понимаете, с семьей положены две комнаты, вот мы вашу и заняли, поскольку она смежная. Вещи ваши все целы, можете пересчитать.

Я молча взяла у него ключ, заперлась в бывшей зуевской комнатушке и целый день проплакала. Почему мне так не везет и что теперь делать — драться с этим мерзавцем или в суд на него подавать? Но разве квартира стоит, чтобы на нее тратили бессмертную душу? Я думаю, Зуй правильно вычислил, что я сутяжничать не стану. Я погоревала и плюнула на это дело, и даже Анна не смогла меня настрополить. Ходить по судам и домоуправлениям я отказалась наотрез. Но узкая и темная, как гроб, каморка счастья в жизни мне, конечно, не прибавила.

Через неделю принесли первое письмо от мужа. За зиму посланий накопилось штук сорок, и все они были дивно хороши, но я отобрала только четыре, самых ярких, в которых душа моего дорогого Мини сверкает как алмаз бриллиантовой огранки.

«Изабелла, привет!

Ты удивлена моим письмом? Во-первых, напишу о деле, т. е. о ваших двух заказах. Не хватает ни для тебя, ни для твоей сестры на шапку, но у сестры шкурки лучше, так что мать шьет ей, а из твоих шкурок кусочек взяла, и для тебя ничего не получится, уж больно они малы. Ты извини, это честно. Изабелла, я прошу, вышли мне жилет, который ты когда-то начинала мне вязать.

Напиши о себе, как ты устроилась, как дела на работе, как твое здоровье? У нас морозы сейчас -30 °. В этом году зима суровая.

Напишу о себе честно. Живу я с Верой, так зовут мою спутницу. Живем уже месяц, а знаем друг друга с 7 ноября. Она из Владивостока. Изабелла, ты меня прости, но ты сама так захотела. Если бы ты дала надежду на возвращение, этого могло бы не случиться. Живем мы дружно и спокойно. Но ты не грусти, и тебе непременно улыбнется счастье, все зависит от тебя. Пиши мне на мать, и туда же пришли бандероль с жилетом. Да, Изабелла, у нас был бы уже ребенок, наверное дочь. Но все прошло, ты не жалеешь, да? Ты была для меня самым дорогим человеком. Ты это поняла? И я рад, что в моей жизни, как в песне «Миллион алых роз», была ты. Еще раз прости, желаю тебе счастья от всего чистого сердца, не считай меня предателем, ведь я предан тобой еще летом, а жить один я не намерен.

Рыжик мой женился сегодня на Люське-пушихе, помнишь, да? Люська здоровая, ей 6 месяцев уже.

Всего тебе доброго.

До свидания. Миша.

Письмо сожги».

— …А пепел съешь, — засмеялась я и вдруг услышала слабенький печальный голосок, напевавший шарманочный мотив, такой старый, что даже я в детстве уже не пела этой песни.

Двадцать второго июня,

Ровно в четыре часа,

Киев бомбили, маму убили,

Так начиналась война

Я выглянула за дверь:

 Оленька, ты почему такие грустные песни поешь?

Зуевская дочка, шестилетняя Оленька, смутилась. Она думала, что в квартире никого нет. Отец ее со мной не здоровался: понятно, люди не любят тех, кому подложили свинью. Таня едва кивала при встречах: той было просто стыдно, а противоречить мужу характера не хватило. Избегала меня и Оленька. Правда, эта девочка и с другими соседями не очень-то общалась. Поющей я ее услышала впервые в жизни.

 Я люблю грустные песни, — тихо сказала Оленька.

 Почему? — удивилась я.

 Потому, что, когда поют про грустное, тогда людей жалко.

 А когда поют веселое, тогда не жалко?

 Жалко. — Оленька подняла на меня светлые глаза. — Мне всегда вас жалко.

 Вот еще, — на этот раз смутилась я. — Что меня жалеть? А потом про меня песни нет никакой — ни грустной, ни веселой.

 И про меня не было, — оживилась Оленька, — но я сама сочинила.

 Сама сочинила? Ну-ка спой.

Оленька не стала ломаться. Слабеньким голоском она завела на все тот же шарманочный мотив:

Подари мне печку,

Дяденька печняк!

Я совсем замерзла,

Вся моя душа.

 Нравится?

1989 год

Александра НИКОЛАШИНА Никчемная жизнь Изабеллы Туркиной

Оставить комментарий

Ваш email не будет опубликован. Обязательные поля отмечены *

Вы можете использовать это HTMLтеги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>