Геннадий НЕНАШЕВ
Грешные
Рассказ
Cкрипнула входная дверь, звякнула печная заслонка, и Костя услышал сквозь сон ворчливый голос бабушки:
— Да расхудым тебя хвати! Ну что ты будешь делать? Надо же, прозевала…
От этих слов сон у Кости пропал окончательно, но вставать он побоялся. В любой другой день он давно бы слетел с печки и крутился бы возле бабушки в ожидании завтрака. «Че таку рань соскочил?» — обычно спрашивала она. «Ись охота», — сонно тянул Костя. «Вот и спал бы подольше. Еще глаза не разлиплись, а уж «ись». — «А мне во сне показалось, что я ем, а проснулся — нету».
«Сегодня, — думает Костя, — лучше бы совсем не просыпаться». А уж так ждал он этого дня, так ждал! И вот — на тебе! — дождался, лежит, шевельнуться боится.
Рукав подстеленной под него шубы нестерпимо давит плечо, и Костя все же поворачивается на другой бок, лицом к стенке. Пристроив удобней голову меж ватных кочек подушки, натягивает повыше старенькое стеганое одеяло.
— Вот раззява, совсем старая, из ума выжила, Недоглядела, и вот — на тебе… Краем уха ловит он ворчание бабушки и от стыда готов разреветься, хотя сегодня, по всем правилам, для него самый что ни на есть радостный день — день рождения. Шесть лет исполнилось! Да вот не сдюжил вчера и смазал себе праздник. Как маленький… И зачем он только заглядывал на ту полку?
…Проголодавшись, прибежал он с улицы домой, по чугункам полазил, в одном картошку нашел, съел. Молока выпил. Вроде наелся, но все равно сунулся в шкафчик, к стенке прибитый. На одной полке пусто, на другой тихо. Поставил ведро на скамейку, дотянулся до самой верхней, глядь — а там, в дальнем уголке, лежит… булочка! Магазинная. Такая… пузатенькая и белая-белая, аж желтая! С коричневой корочкой. А корочка еще и белой сладкой мукой посыпана… У Кости рот слюной переполнился… Взял булочку в руку, шоркнув ладонью о штаны, а она легонькая, мягкая, будто дышит. Вот бы с молоком навернуть! Да нельзя, бабушка осердится. Может, вечером сама даст.
Костя полюбовался булочкой, покрутил ее так-сяк, положил на место и слез на пол без всякой охоты. За день еще несколько раз проверял: лежит целехонька!
Вечером, когда ужинать все сели, хлебал кукурузную болтушку лениво и даже кусок хлеба умял без обычного аппетита. Ждал. Поглядывал на бабушку и ждал. Но вот уж и дед из-за стола поднялся, старательно облизав ложку, и бабушка порожнюю чашку убрала, а о булочке и разговора никакого. Непонятно. Не для себя же она ее бережет. Такого и быть не может!
Ба, дай, — решил напомнить Костя.
Чиво?
Булочку.
Да где я тебе ее? — притворно изумляется бабушка. — Хлеб съел, теперь — булочку… Удумал че. Может, конфет щас тебе навалить, пряников?
Не-е, булочку.
Че он просит-то? — вмешался в разговор дед, сидя на кровати и разглядывая подносившийся сапог.
Каку-то булочку требует.
Дак дай, — коротко присоветовал дед.
Хо-от, и этот туда же! — напустилась на него бабушка. — Да я вам че — пекарня? Где я возьму?
Там, — подсказал Костя, указывая на верхнюю полку.
Вот дьяволенок, успел учуять! Провались ты совсем, ниче от тебя не схоронишь! Ну и варнак, все углы обшарил! Кланялась вчера Шаманихе-сторожихе, выпросила на именины тебе, дак че ее щас прямо и смолотить? Завтра булочку…
Недовольный Костя вышел на крылечко, присел на ступеньку, задумался. Это сколько же еще надо ждать? Целый вечер, потом ночь… А солнце совсем, кажется, не собирается садиться. Уперлось в гору красной бочиной — и ни с места. Так бы и подтолкнул его, чтоб скорее скатилось…
Бабушка, — уже перед сном просит Костя, — давай сегодня именины справим.
Это как? — не поняла та.
Ну как… повеселимся… Булочку съедим… — пояснил он.
Ох, горе ты мое! Справишь ще, спи давай…
Костя искрутился на постели, но уснуть не мог. Тут, как назло, опять есть захотелось, в животе бурчит, посасывает, а булочка из головы не идет. Маялся он, маялся, да и не стерпел: слез потихоньку с печки, достал булочку, думал всего-то разок укусить, но едва притронулся, только злей желание растравил, и не заметил, как всю уписал. Когда же опомнился, затосковал, казниться начал — а что с того? — булочки не вернешь.
И как теперь на глаза показаться? Лежать бы вот так и лежать, и никаких именин ему не надо, лишь бы про булочку не вспоминали. Да бабушка разве забудет? Хватилась видно уже, вот и ругается…
Горько Косте и совестно. Лежит, нахохлился, как воробушек под дождиком, и ждет со страхом и отчаянием, что вот-вот поднимут его с постели и примутся стыдить.
Ругалась же бабушка не на внука — на себя. Стряслась у ней поутру своя беда – поставила варить картошку в «мундире», закрутилась во дворе по хозяйству да и забыла про нее. Пока корову подоила, пока то да се, картошка так разварилась, что: и почистить ее никакой возможности, каша и каша. Впору свинье вывалить, кабы была. Старику скоро на работу подниматься, а покормить нечем. Можно бы еще сварить — дрова в комельке прогорели. Да и картошка на исходе, не зима, чай, и без тог: не знаешь, как до свежей дотянуть. Вчера ходила на пашню, проверила: выбросил картошка цвет, но подкапывать еще рановато.
Повздыхала бабушка, поохала, да не из тех она, чтоб горевать долго.
Старик! — кликнула деда. — Ты долго будешь разлеживать? Вставай, люди уже на работу пошли!
Подхватила тряпкой чугунок, слила воду, попробовала кожуру выбрать — бестолку «Ниче, не барин», — подумала про деда. Плеснула молока в чугунок, растолкл: картошку и поставила на стол. Крикнула бодро:
Старик, завтрак стынет!
Дед проснулся, погремел рукомойником, прошел к столу. От его громоздкой фигуры стало тесно в избе. Он сел на лавку, привычно полез пятерней в чугунок, но: бабушка остерегла его:
Ложку возьми.
Там че, затируха? Дак в чашку бы…
Пюре, — тихо вымолвила бабушка чужое, где-то услышанное слово, крепко нажимая на «е». Сама к окну отвернулась.
Этто што? — не понял дед, но расспрашивать не стал.
Взял ложку, осторожно подцепил незнакомого варева и, прежде чем отправить в рот, оглядел с интересом, хмыкнул и стал жевать. Вслушался в себя, пытаясь разобрать «пюре» на вкус, но ничего особенного в нем не обнаружил — «как картошка. хмыкнул еще — уж больно слово мудреное — и принялся есть со свойственным ему безразличием к пище. Спросил только:
Хлебца-то нет?
Откуда ему, с сырости? Завернула тебе на обед остатки, а утром и так ладно, не шибко промялся. К вечеру заробишь.
Дед неторопливо орудует ложкой и думает о предстоящей работе. Вернее, об ее оплате. Работа не из легких — рыть канал. Надо подвести воду от реки к сапоговаляльной фабрике. Фабрика уже достраивается, а ей нужна вода. Землеройная техника — лом, кайло да заступ. Рабочих рук тоже нехватка. Вот и решили: по воскресным дням привлекать в помощь население. Оплата за труд — деньги и дополнительно хлеб. Килограмм за отработанный день.
Че-то не верится, старуха, что хлебом-то… — сказал с сомнением дед. — Омманут, поди…
Дак обмануть-то раз можно, а канал за день не выкопать, — рассудила бабушка.
Она все так же стоит у окна, сутулая, с длинными худыми руками, в сером выгоревшем пиджаке мужского покроя, похожая на кривую высохшую ветку. Украдкой поглядывает на деда: с каким старанием наворачивает он картошку, — и лицо ее разглаживается, молодеет. Она то и дело подносит к губам конец платка, скрывая улыбку.
Ты там не шибко же уродуйся, — поучает она старика. — Тебя ведь то с места не стронешь, а стронешь — не остановишь. Хитри маленько. Пристанешь, дак разогнись, охолонь.
А че люди подумают? Как все, так и я, — ответил дед и вдруг перестал жевать. Брови нахмурил, спросил строго и вдумчиво: — Старуха! Это какая же муть тут попадает, хрустит на зубах?
Бабушка одной рукой держится за раму, другой за грудь. Все нутро сотрясается от смеха, но она умеет сдерживаться и внешне спокойна.
Я же тебе русским языком — пюре! — притворно сердито отвечает она. — Или ослеп? Лук и хрустит. Како же без лука пюре? Вот и покрошила две головки. Ешь давай, не копайся…
Хм, ястри тебя, — лук… — с сомнением бормочет дед и продолжает нахрустывать с былым усердием.
Выскребай все, — поощряет его бабушка, — плотней наедайся. Я-то уж похватала маленько, а парнишке сварю, пока спит.
Костя лежит на печи, сгорая от нестерпимого любопытства. «Так мне и надо, — думает он. — Сготовила бабушка что-то вкусненькое, а дед сейчас все подчистит. Мне же небось — картошку».
Косте стало жалко себя, и даже чувство вины как-то поослабло в нем, притупилось. Под ложечкой засосало — есть захотелось. «Хоть бы одним глазочком глянуть, что там за пюре. Может, останется после деда чуток… И почему людям надо так часто есть? Ели бы раз в год или месяц — и без горюшка. А так, только и думай об одном: чего бы пожевать?»
Дед, покончив с едой, степенно проводит широкой пухлой ладонью по усам и бороде, медленно вылезает из-за стола.
Ты давай шевелись, подсобирывайся! — торопит его бабушка, подложив в печку дров и раздувая угли. — Не то заявисся последним.
Дед всегда собирается медленно. И всегда что-нибудь не может найти. Чаще всего топор, шапку или рукавицы. Долго высматривает пропажу и, обыскавшись, обращается к бабушке: «Старуха! Куда-то снова топор завалился». — «Хо-о! — вскидывается та. — Люди на работе давно, а он все топор ищет! Вон под лавкой лежит, сам же с вечера туда сунул!»
Сегодня топор не нужен. Шапка и рукавицы — тоже. Дед скинул валенки без голенищ, служившие ему тапочками, обулся в сапоги. Сказал на пороге:
Ну, я пошел.
Ступай с богом, — напутствует бабушка. — Да шибко-то, говорю, не надсажайся. Поберегись. А я маленько управлюсь тут да в очередь побегу, к магазину.
Едва за дедом притворилась дверь, бабушка в изнеможении опустилась на скамейку, уронила лицо в ладони, запричитала со стоном:
— О-ох, горюшко ты мое горе! Что ты поделаешь — опять согрешила! Прости ты мою душу… Вот дак попотчевала… Пюрем! О-о-ой, я не могу!.. Не могу, не могу!.. — Узкая согнутая спина ее мелко трясется.
Костя приподнялся, воровато глянул из-за чувала на бабушку — ничего понять не может: только что ругалась и уже веселая. Смеется, а говорит: согрешила. Видно, про его-то грех не знает еще…
Вообще-то бабушка чудить любит. За это ее тоже все любят. И по праздникам всегда в гости зовут. Бабушка песен много знает и пляшет куда с добром. Но особенно людям нравится, когда она ряженая «дает представления». И в кого она только не выряжалась! То в журавля превратится, привязав прялку на спину; то шубу вывернет — в козла рогатого. И все это с шутками-прибасками, которые и произноси: голосом птичьим или козлиным. Или доктором заделается, халат драный наденет, прослушивать, простукивать всех начнет. Спрашивает, у кого что болит, и люди, принимая игру, жалуются кто на что и помирают со смеху после того, как бабушка определит «болезнь» и скажет, чем и как лечить ее. «Ой, Михайловна, ну тебя к бесу, уморила!» — плачут женщины. — Артистка! В кине бы сыматься». А мужики в таких случаях все какого-то Теркина поминают: «Михайловна, ты у нас Теркин!»
В по-за то воскресенье Ютканаковы свадьбу гуляли. Народу много собралось, выпивки было не шибко. Заскучали гости, расходиться начали. И тут бабушка появилась, в попа выряженная: на голове кастрюля черная от сажи, из двух половиковриза до полу, борода из кудели. В одной руке ведро со «святой» водой и веником, в другой — «кадило» — утюг с непрогоревшими углями. При виде «попа» народ оживился. А бабушка — к молодым. Венчать да благословлять. Голос густой, басовиты:; Благословляет, а сама то одно место почешет, то глаза заведет, так что зрачков не видно. Утюгом размахивает, а из него дым во все дырки валит. Веник взяла, «святой водой сперва углы окропила, а потом давай и на людей поливать.
Костя сидел на полатях вместе с хозяйским сыном, одногодком Васькой Юткьнаковым, не скрывая своей гордости за бабушку. И как она так может? У людей от смеха — слезы брызгами, а она — строгая, даже не улыбнется. И уж потом, когда закончит представление, посмеется вместе со всеми.
Давно уж Костя заметил, что взрослые радуются почему-то со слезами, а в горе только молчат, хмурые.
Есть у бабушки еще и способность подражать людям — дурные и хорошие привычки подметит и голос любого подберет: кто редко говорит, кто частит — и она так. И походку, и жесты точь-в-точь изобразит. Особенно любит она передразнивать Солиту. председателя уличного комитета. Мужик он с гонорком, будто не улицей управляет, а всем краем. На соседей иной раз и не глянет, пройдет. Сам гладенький, с брюшком: А говорит, точно во рту споласкивает, «бульбукает». И вот бабушка бросила кадить, утюг на печку поставила, на рясу наступила, та и спала с нее. Осталась бабушка в дедовых штанах и рубахе. Бороду— долой, а под рубаху— чашку огромную. Из ширинки штанов голова гуся висит с шеей вместе. Выпятила она живот и давай, как Солита, «набульбукивать». Народ— вповалку. Невеста на плече жениха повисла Хозяин Фадей Никитич, отец жениха, за бок схватился: «Михайловна! У меня же швы-ы-ы…» — стонет. А бабушка хоть бы что: ходит по избе, строжится за дворовые непорядки, а гусь между ног мотыляется…
Потом сходила переоделась. Хозяйка где-то еще вином разжилась. Выпили. И бабушка чарку приняла. Песню затянула — голос мягкий, задушевный, — ей помогли. И вот уж грустные все сидят. Костя слушает песню, и ему становится жалко до слез бродягу, у которого «отец давно уж в могиле, а брат кандалами гремит».
Но праздники выпадают редко. В основном же бабушка работает. Она хоть и худая, а ходит быстро, почти бегом, и все успевает. Руки у ней тоже худые, только жилы на них толстые, и ко всему эти руки приспособлены: Костя даже не знает, что бы не смогла сделать бабушка, она даже с дедом баньку рубила. А когда осенью в тайгу за орехами ездили, так она и на кедры лазила, а дед внизу шишки подбирал. И варить она умеет. Что-нибудь, но сварит. Костя и не упомнит такого дня, чтоб они хоть раз да не поели. Она даже из крапивы суп готовит, и из ботвы может. Вкусный получается.
Костя про еду вспомнил, и о булочке вспомнил, о стыде своем. И на печке оставаться уже мочи нет: до рези на улицу хочется. Признаваться надо, да как с таким разговором подступишься.
Баушка, — наконец вымолвил он виновато и тихо, — а я ночью родился или днем?
Уши и щеки его пламенем взялись, а внутри сосулька ледяная.
Утром, внучек, — промокая слезы платком и все еще улыбаясь, отвечает она. — Проснулся, именинничек?
А рано? — допытывается с надеждой. (Ведь если рано, то он почти вовремя отпраздновал.)
Рано, милый сын, совсем рано. Мы с дедом дак ишо дрыхли вовсю.
У Кости с души камень свалился. «Выходит, правильно все, а я-то горевал, дуралей».
Только хотел с печки спрыгнуть, в дверях дед показался.
Старуха, — сконфуженно спросил он, — ты лопату не видела?
Хо-о! Ты ишо здесь? — схватилась за голову бабушка. — За поленницей, где всегда, лежит!
Дед ушел. Костя выскочил на крыльцо и едва успел приспустить трусишки, как упругая струйка ударила в морковную грядку.
Он облегченно вздохнул, постоял еще на крыльце, оглянулся. Утро было чистое, свежее. Умытые ночным дождем и обласканные ранним веселым солнышком ослепительно зеленели кусты крыжовника. С листьев черемухи, растущей у окна, свисали прозрачные капли дождя, и в каждой капле отражалось по маленькому солнышку. У самого крыльца в синей луже плавал ясный кусок неба. На верхней жердине прясла сидели воробьи и клювами прихорашивали перья.
Костя завороженно смотрел вокруг, и его маленькое сердце колотилось учащенно и радостно. Он, не мигая, глянул на солнце, приподнялся на цыпочки, потянулся так, что выступили все ребра, и ощутил себя именинником в полной мере. В груди что-то радостно барахталось, поскуливало. «До чего же хорошо-то! — подумал Костя. — И с булочкой все обошлось, и я вот уже совсем большой…» И вспомнился почему-то подслушанный разговор между бабушкой и Солитихой. У той по весне дочка трех лет померла от простуды. Солитиха и пришла к бабушке погоревать. Снег уже сошел и Костя босиком прыгал во дворе через натянутую бечевку. О чем говорили в избе. Костя не знает, но, когда вышли, Солитиха, глядя на него, сказала бабушке: «Вот ведь никому не нужен, и если б… так только бы руки развязал. Нет, бегает голый и не чихнет. А над ней, крохой, уж так тряслись, так берегли…» — «Христос с тобой Анна, ты че такое городишь-то?» — оборвала ее бабушка. А Костя про себя обозваг ее Солитихой-сволотихой и подумал с обидой: «Я, назло тебе, так закалюсь, что мне и зимой в проруби жарко будет. Ишь ты — «никому не нужен». А бабушке? А мамка у меня на что? Не совсем брошенка. Да и папка, может, вернется, может, напутали что с похоронкой…»
Сейчас же подумал еще: «Теперь и вовсе проживу, не маленький. Не пять лет!» — Сжал кулак, согнув руку в локте, нащупал тверденький прыщик мышцы и довольный вошел в избу.
Чугунка на столе уже не было. Вместо него желтела на старенькой клеенке солнечная лужица. Костя заметно скис: не оставил дед пюре, все подчистил.
Ба, — без всякой надежды спросил Костя, — а пюре-то не осталось?
Ой, милый сын, и не вспоминай лучше! — Бабушка прикрыла рот горсткой ладони. — Беда с этим пюре. Грех один. Я тебе лучше картошки натолку Варить поставила. Ты поглядывай. Как сварится, отставь и воду слей. А я к магазину побегу. В очередь. Боюсь, пересчитаются там. — В окно глянула. — Вона твой дружок к нам направляется, Коля Березкин. Че-то насупленный — головушку вниз. Дай я: тебя, именинячка, обниму хоть.
Костя боднул стриженой головой впалый живот бабушки, она прижала его за голые острые плечи.
Расти с Богом, внучек, — сказала. И спросила, прищурившись хитро: — Как. булочка-то… вкусная была?
Ага, — краснея, признался Костя, — всю ночь во рту сладко было.
Вот и славно! Значит, не зря бабушка старалась. Ну, побежала я, домовнячьте с Тридцаткой.
Коля Березкин, сосед и дружок Костин, годом постарше — конопатый и рыжий до красноты, как тридцатирублевая бумажка. Потому и зовут Колю — Тридцаткой (Деньги сменятся вскоре, и тридцаток не будет, но прозвище за Колей так и останется.Жизнь у Коли, по сравнению с Костиной, незавидная: кроме него в семье еще двое ребятишек — Манька-второклассница и Митька двух лет. Отец в больнице больше года лежит, раны залечивает. Мать уборщицей работает и тоже часто прихварывает Она у них злючая и лупцует нещадно. Что в руки попало, тем и ужгет. Даже Митьку-рахита колошматит. На днях у Маньки карточки украли: уснула в очереди, — так мать ее до того веревкой уходила, что у бедной Маньки язык отнялся. Рвала мать на себе волосы, грозясь утопиться. Сына у нее тоже не раз соседи отбирали. Коле этой осенью в школу идти, а он боится, потому что Маньке каждая двойка хорошей взбучкой обходится. Костя в прошлом году видел, как их мать Маньку арифметике обучала. Маньке прибавление легко давалось, а вот отнимать она никак не могла. «У тебя две руки! — кричит на нее мать. — Одну отнять — сколько будет?!» Манька то ли от страха, то ли понимая слово «отнять» в прямом смысле «оторвать», не может ответить. Тогда мать «разжевывает» действие на другом примере: «У тебя сколько глаз?!» — спрашивает она срывающимся голосом. «Два», — забито отвечает Манька. Вот я тебе счас один вышибу— сколько останется?!» — «Оди-ин», — пришла к невеселому результату Манька. «Ну так пиши!..»
И нрава их мать была самолюбивого. Ей легче с голоду помереть, чем выпросить в долг ведро картошки. Она и детям не разрешает есть в чужих домах, а кто ослушается — опять же лупцует. На людях же всяко показать старается, что живут не хуже других. «Коля! — кричит она, выскочив за порог. — Сейчас же вернись и умойся! Всю рожу в сметане увошкал!» Коля, сметаны в глаза не видевший, трет рукавом сухие губы, огрызается: «Да ладно, сто там» — и идет через дорогу к Косте. Сядет на приступок у порога, посмотрит искоса, как едят за столом, и скажет со вздохом: Вы хоросо зывете, у вас картоска есть. А у на-ас — саром покати!»
Тридцатка некоторые буквы не выговаривает, зато на букву «р» давит без всякой меры. И если, к примеру, скажет «штурм Берлина» или «тридцать третья очередь», выйдет такой тарарам, будто телега по бревнам промчит. Он всегда серьезный, улыбается редко. Рассудительный. Засмотрится Костя на облака, «пушистенькие», отметит. А толку? Подуски ими не набьес», — с ленцой промолвит Коля. Марлей наловят в речке мулей — мелкой рыбешки с яркими плавниками, — Костя разглядывает их долго: «какие красивые». Тридцатка лишь криво ухмыльнется: «Сюдак селовек! Если б это были ссюки или себаки… А то коске на рас понюхать».
Коля поскребся в двери, вошел. Он босиком, рубашка из старой гимнастерки шнурком подпоясана, штаны из плотной мешковины, на коленях заплаты. Через плечо висит Манькина школьная сумка в чернильных пятнах.
Здорово! Я по делу к тебе, — от двери мрачно сказал он.
Че такое? — живо поинтересовался Костя.
Хосю спросить тебя: как зыть думаес?
Костя втянул шею в худые плечи:
Не знаю…
Сяй не ребенок, на издивении сидеть. Посли со мной.
Куда?
В Суртайку. Побираться.
Не-ет, — мотает головой Костя, — бабушка не разрешит.
Не бойся, никто и знать не будет, — заверил Тридцатка. — Не на своей ведь улисе — в сюзой деревне. А так ноги протянем, сто хоросего? Я веера немца-побируску встретил — полна сумка. А мы сто, рызые?
Нет, я не пойду, — отказывается Костя. — На Рождество бы пошел, на Рождество можно.
На Роздество и дурасёк пойдет, дак до зимы-то хо-о-о сколько!
У меня — именины, я не могу, — говорит Костя, заглядывая в чугунок.
А ты никак картоску варис? — спросил Коля потеплевшим голосом.
Ага, бабушка приглядывать наказала.
Коля прошел к столу, сел на лавку, сказал мечтательно:
Я ссяс насобираю кусков, тозе набуздыкаюсь от пуза… И Митьке оставлю. и этой Маньке-раззяве… Если матери не сказут, — поскреб подбородок, как взрослый щетину, и добавил нетвердо: — И тебе уделю… А ты мне ссяс пару картосын, ладно до Суртайки-то топать ситыре километра…
Конечно, уделю, — охотно согласился Костя, — вот сварится — вместе поедим Я бы тебе и булочки оставил, да свелась вся. Даже не заметил как… А утром бабушка деда пюрем кормила, только мне не досталось.
Я не знаю, сто это такое, — рассудил Тридцатка, — но сытней хлеба все равно нисего нет.
И Костя с ним согласился.
Когда бабушка вернулась, Коля от стола деликатно отошел к порогу. Почуя дразнящий запах вареной картошки, опустил голову.
Тебе кашей сделать или так, целиком будешь? — спросила бабушка Костю
Та-ак, — нетерпеливо ответил он и полез за стол.
Как раз вовремя подоспела, — говорит бабушка, вываливая картошку в большую деревянную миску, — только подскочила — пересчитываются. Была сто двадцатой, стала девяносто второй — совсем близко. Теперь бы хлебовозку не проворонить. Садись, Коля, поешь.
Не хосю, — отказался Коля, еще больше потупившись, — мамка выдерет — Перевалился с ноги на ногу, помедлил и шагнул к столу. — Ладно, так и быть, увазу. Но ты, Михайловна, не проболтайся смотри. А то меня маманя только всера мутузила.
И не думай никаво! Ешь спокойно, никому не скажу.
Коля берет картошку, обжигаясь, катает меж ладоней, дует на нее и улыбается:
Ух ты-ы, горясяя!
За что ж она тебя? — пытает Колю бабушка.
Да-а, огурсы я на грядках проверил, — неохотно поведал он.
Рановато, однако, — усомнилась бабушка.
Сто и обидно, не поел толком, а заполусил.
Ну а карточки-то не отыскались?
А где? Валяются они?— очищая вторую картошку, безнадежно сказы Коля. — Манька — лосадь здоровая — подсуропила, продрыхла носеньку, какая– падла и слямзила. Теперь из-за нее сиди на одной свекле, кукуй. Тут батяня на поправку посол, ему крепко харсеваться надо… Ты бы, Михайловна, отпустила со мной Костю. Вдвоем-то сподрусней…
А ты далеко наладился? — любопытствует бабушка, сгребая в кучку картофельные очистки.
Тридцатка замешкался, швыркнул носом и сказал, глядя в сторону:
В Суртайку… за продуктами…
Тошно-о! Никак побираться удумал? — догадалась бабушка. — А я-то плот» че он с сумкой? Не-ет, Коля, ты не ходи, не срамись. Ребячья ли затея? Ох ты, горюшко мое горе, и когда уж хоть дети-то досыта есть будут?
Она порывисто встала, подошла к сундуку, открыла, что-то поискала в нем. Вернулась к столу
Костя с Тридцаткой управились с картошкой и сидели уже просто так. Бабушка, стоя у них за спинами, положила перед Колей маленькую бумажку.
Вот, Коля… возьми… отдашь матери…
Коля взглянул на хлебную карточку и в испуге заслонился руками.
Сто ты, Михайловна! Да меня маманя убьет, из дома прогонит! Сто ты!
А ты не сказывай ей, что я дала, — присоветовала бабушка, положив руку на красную голову Коли. — Ты схитри, скажи: нашел, мол. Играл, мол, у магазина, а на лежит… За камешком… У Маньки-то пропали и эту кто-то обронил. А ты нашел, скажешь…
Соврать я совру — не моргну глазом, а отдавать сем? — сказал с сомнением Коля.
Отдашь, Коля, вырастешь — отдашь. — Ее рука погладила его короткие жесткие волосы. — А помру, дак помянешь меня… Доброе слово, оно и хлеба дороже.
А как зе вы? — спросил он, нерешительно беря карточку.
Обойдемся мы, обманем животы, — успокоила его бабушка. — Дед у нас за хлеб робить пошел. Принесет вечером. А вы погуляйте сходите. Костины именины справьте. Я вам на морс денег дам.
Она проворно вынула из пиджака тряпицу, стянутую узлом, развязала. Аккуратно разгладила меж пальцев мятую трешку и подала Косте.
Дуйте к базару! Тут вам и на петушки хватит.
Ну, Михайловна! Ты ненормальная, сестное слово! — польстил ей восторженный Коля.
Костя влез в чистые штаны. Бабушка помогла ему расправить свежевыстиранную рубашку и, разгибаясь в пояснице, оглядела именинника и осталась довольна им.
О, настоящий мужичок! Ну, ступайте, гуляйте на радость.
Они шли по зеленой солнечной улочке вдоль заборов и прясел, вдоль черной тележной колеи, огибая лужи и лужицы.
В доме Солиты играл патефон. Через распахнутое окно слышался зычный голос Руслановой: «Дай парусу вольную волю, сама же я сяду к рулю!»
Бабушка постояла на крыльце, посмотрела вслед мальчишкам и вернулась к привычной, как сама нужда, заботе об еде, о хлебе насущном.
А мальчишки шли не оглядываясь: впереди у них был долгий день праздника. И вся жизнь…
1983
Мой старенький дом
Я живу по старинке,
Вот мой старенький дом,
Под окошком рябины
Пламенеют огнём
И подсолнушек светит
Ярко- жёлтым глазком,
Осень лёгкой походкой
Посетила мой дом.
Петухами расшито
Полотенце моё,
Кружевами покрыто
Небольшое окно,
Домотканы дорожки,
Как ступенек расклад,
На комоде старинном
Фотокарточек ряд.
От горшочков с геранью
Веет свежестью трав,
Ах, мой старенький домик,
Деревенский уклад.