Валентин ФЕДОРОВ | videolain

Валентин ФЕДОРОВ

Валентин ФЕДОРОВ Петечка

ФЕДОРОВ Валентин Михайлович

   Валентин ФЕДОРОВ ПетечкаВалентин Михайлович Федоров родился 13 августа 1932 г. в Москве. В начале Великой Отечественной войны был эвакуирован в Рязань, а затем, вместе с родителями, переехал в Хабаровск. После окончания средней школы учился в горном техникуме, некоторое время работал в геологической экспедиции. В то же время он начинает писать стихи. Впервые опубликованы они были в 1954 г. в районной газете, литературным сотрудником которой вскоре стал В. М. Федоров. Долгое время В. М. Федоров работал на Хабаровском краевом радио. Его очерки, фельетоны звучали по Всесоюзному радио, печатались в центральных газетах и журналах. Из таких публикаций в периодической печати составилась первая книга Валентина Федорова «Очарованный людьми»; вышедшая в Хабаровском книжном издательстве в 1974 г, книга очерков о земляках-дальневосточниках, в которой автор признавался в любви к этому краю, ставшему ему второй родиной, людям, живущим здесь.

   С 1970 г. В. М. Федоров работает в редакции журнала «Дальний Восток», где прошел путь от литературного сотрудника до главного редактора журнала. Здесь он написал первую небольшую книжку рассказов «Среди людей», вышедшую в 1980 г. в Хабаровском книжном издательстве. Автор пишет о наших современниках, об утверждении подлинно гуманистических черт характера, выступает против духовной ограниченности, эгоизма.

   В последние годы вышли две новые книги В. М. Федорова «Разговор с сыном» (1982) и «Сердечная недостаточность» (1987). Повести и рассказы, опубликованные в этих сборниках, продолжают тему современности, посвящены проблемам нравственности. Этой темой писатель озабочен и сейчас, работая над новыми произведениями.

   В. М. Федоров — член Союза писателей.

 

ПРОИЗВЕДЕНИЯ В. М. ФЕДОРОВА

Отдельные издания и рецензии на них

Очарованный людьми: [Очерки, докум. новеллы и рассказы]. — Хабаровск: Кн. изд-во, 1974. — 134 c.: ил.

Рец.: Яблоновский С. Люди Севера в книге журналиста//Тихоокеан. звезда. — 1974. — 29 сент.; Чадаева А. Чтобы красота не исчезла//Журналист. — 1975. — № 6. — С. 42.

Среди людей: Рассказы. — Хабаровск: Кн. изд-во, 1980. — 142 с.

Рец.: Черняевский А. Со своего плацдарма//Тихоокеан. звезда. — 1980. — 24 авг.; Чадаева А. Истоки нравственности: (Оправдать доверием/Дал. Восток. — 1981. — № 6. — С. 151–154.

Разговор с сыном: Очерки. — Хабаровск: Кн. изд-во 1982 — 238 с.

Сердечная недостаточность: Повести и рассказы. — Хабаровск: Кн. изд-во, 1987. — 334 с.

Рец.: Хлебников Г. Наедине с собой: Заметки о кн. В. Федорова «Сердечная недостаточность»//Тихоокеан. звезда. — 1987. — 20 мая.

Из публикаций в периодической печати

Отчет об одной командировке: Повесть//Дал. Восток — 1985 — № 12. — С. 3—64.

ЛИТЕРАТУРА О ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВЕ

Макарова Е. К жизни — с любовью: [О творчестве В. Федорова]//Тихоокеан. звезда. — 1982. — 13 авг.

[В. М. Федорову — 50 лет]//Дал. Восток. — 1982 — № 8 — С. 157.

Валентин ФЕДОРОВ Петечка

 

 

Петечка

Повесть

1

Телеграмма была срочной.

Когда ее принесли, Дарья Петровна не знала, как подступиться к ней: никогда не получала она таких почтовых бумаг и сама никому не слала. Почтальонша, по ее просьбе, распечатала слепленный бумажной облаткой хрусткий листок, прочла короткую строчку на сером обрывке ленты: «Мама еду. Петечка».

Дарья всплеснула руками:

 Едет, а кто же он эдакий — Петечка, припомнить не могу. Раз мамой назвал, сынок поди, а какой сынок, откель едет?

 Из Ташкента, баба Дарья, — пояснила почтальонша, — с юга едет.

 Не знаю, — сказала Дарья, — не знаю…

Дарье девяносто лет. Временами что-то делается с ее памятью — путает то, что было сегодня или вчера, с тем, что минуло пятьдесят лет назад. Но случается с ней такое редко, когда прихворнет. По нормальным же будням она еще справная старуха, с вполне ясным умом. С мужем Савелием, — он на три года старше ее, ослеп недавно,— держали они еще огород — и картошка, и капуста в доме свои, не покупные. Совхоз помогал им вспахать землю и боронить, а садили и обрабатывали огород они сами.

 Накланяешься за день каждому кустику, нажаришься на солнышке, потом лежишь, будто разломанный, будто по тебе проехала телега, — жаловалась Дарья почтальонше. — Но хорошенько помолишься, и к утру совершенно здорова.

Этот секрет здоровья Дарья знает с детства. И Бог ее всегда выручает. Бывало, особенно в войну, ни рученек, ни ноженек не чуешь, как с работы идешь, — всю до капли силушку полю отдашь. Войдешь в избу, справишь какой-никакой ужин на скорую руку, помолишься Богу. Много она никогда у него не просила: только б силушки хватило одолеть то, что жить мешало, и детки ее чтоб живы были и здоровы, — и утром, просыпаясь, она чувствовала, что просьба ее удовлетворена.

— Работа мне нипочем, — хвасталась напослед почтальонше Дарья. — Не гляди, что стара. Стара, да ловка. Еще сто лет проживу, прости, Господи!

Пятерых детей народила и вырастила Дарья. Двух дочек и трех сынов. Дочки по сей день рядышком возле нее. Танька, та тут живет, в совхозном дому. Проводили ее недавно на пенсию, но она работает: детей при ней нет’ чего же дома сидеть здоровой женщине. Да бабе без работы и нельзя, все законы она переломает, со всеми переругается, постылой всем и себе станет. А в работе баба сама с собой разговаривает, ругается — и мягчает душой. И боль уже не боль ей, а то, что сердце грызло, кажется лаской.

За работу Таньке орден дали. Танька зовет их в свой дом жить. Дом у нее — вода в кранах, печь топить не надо. Встань, подмети избу, свари обед, после спи отдыхай. От нее, старухи, Танька и этого не требует. Живи, мать, отдыхай, уж отработала свое, просит Танька. Таньке всяк прохожий глаза матерью колет. Считают, что она забросила стариков и потому они на старости одни маются.

Сейчас люди такие, во все нос суют. А какое им, господи, дело?

У Дарьи с дочерью всегда лады. Да пойти к ней жить она, убейте ее, — не может. В шестнадцать лет ушла Дарья от матери с отцом, как уговорились с Савелием жить вместе — радость горстями хлебать, горе вместе мыкать. Ушла, чтобы начать свою жизнь, а не жить ихней. Жить с родителями — мешать их жизни, считала она тогда, по молодости. Жить с детьми — мешать их жизни, считает теперь. И никому не разубедить в этом ее. Подсоблять друг дружке они всю жизнь должны — мать и дитя. А жить должны порознь, каждый своими интересами — врозь семьями, но душой вместе.

У Таньки крутой нрав, рассердится — чистая тигра: на старуху рассердиться — ума не надо, все в ее поступках не так, выйдет из себя Танька, а Дарья не потерпит упреков… Пусть Танька и живет по-Танькиному, справляет свое удовольствие; она, Дарья, — будет жить по-Дарьиному, справляя свое удовольствие, если даже ей и девяносто. Интерес к жизни у каждого человека имеется, покуда смерть не остудит его. И хворь и боль приключаются с человеком, а жить хочется. Смертушку зовешь иной раз, да только при людях, напоказ храбришься, при людях не страшно помирать, а в одиночестве думаешь: погодь, матушка, самую малость погодь, припоздай, голуба, никто тебя за то не осудит, а человек песню допоет, дело какое доделает. Клянчит, клянчит так человек, глядь, уж добрый век прожил, а все-то ему мало, все-то помирать не приспела охота. Покуда векует на свете душа, потуда и хозяйкой в доме бабе быть охота.

За что ж Таньку ей бранить? За то, что она под боком, за то, что не шмыганула в город, не бросила мать с отцом?

Софью, другую дочь, эту и поругать можно. Живет Софья в райцентре, в пятидесяти километрах от материного и своего родного села, а не любопытно приехать, поглядеть старуху, в подмоге, может, какой нуждается. Да она бы, Дарья, и не приняла от нее никакой подмоги. Не дала б руки марать об свое. Поговорить хотя бы приехала. Дочери скажешь, что от других таишь. Барыней стала — не едет. В гости зовет, самой некогда приехать. Сынок Софьи пять лет назад женился, собирался приехать женку показать бабе Дарье. Бутылочку винца красненького купила, захоронила в сундучок, но все не едет — бутылочка лежит, сквасилась поди.

Но это ее, Дарьино дело так судить своих детей. При людях они у нее лучшие на свете. При людях она может самой Таньке соврать что-нибудь хорошее про Софью.

«Вчерась не забегала к тебе Сонечка? Приезжала чегой-то с потемками на легковушке. Дурной сон видела, приехала мать с отцом проведать. С полчаса гостевала, хотела бельишко взять в стирку, да я не дала! «Будет тебе, Софа, в центр бельишко тормошить, Танька, что ль, не постирает», — сказала. Побалакали, и спровадила я ее, чего ж такси зазря держать, машине чужих денег не жалко. Брался внучек приехать, теперь уж женку с сыном покажет, славный хлопчик растет…»

Совсем неплохой у Дарьи с Савелием домишко в деревне, срубленный из дерева-железа — лиственницы, сложен по уму. И все в нем для жизни есть — кровати, стол, сундук. Правда, ни гардероба, ни комода, ни телевизора в доме не стояло. При сегодняшнем житье-бытье в деревне спокойно на это никто не хотел смотреть. Не хотели понять, что старикам этого просто-напросто было не нужно. Не жаловались старики на свою жизнь, сто двадцать рублей пенсии на двоих получали: пятьдесят Савелий и семьдесят Дарья, не жаловались, а их жалели.

«Боже, до чего беспонятливые люди, — разговаривала сама с собой Дарья, обижаясь на всех. — Зачем он нам, телевизор, — старик слепой». Ей одной сейчас телевизор смотреть, все равно что губы тайком от Савелия красить…

Муторно стало Дарье Петровне от всяких дум, как принесла почтальонша телеграмму. То ложилась она в неразобранную кровать, то вставала снова. Никак ей не успокоиться было. Кто же это отбил телеграмму, послал из такого далека и сам жалует к ним? Петечка послал — написано. Как мог Петечка послать телеграмму, ежели он погиб? Дарья приподнялась с постели, встала на трясущиеся колени. Над кроватью висела большая рама, под запыленным стеклом — фотографии всех ее детей, мужа, фотографии знакомых. Упершись в стенку слабыми руками, Дарья близко приникла к раме, щуря выцветшие, но еще зоркие глаза, принялась разглядывать фотографии. Никак Петечка не мог прислать телеграмму — убили его в сорок втором. Она помнит тот день.

Нестерпимый июньский зной жег и сушил добела землю. Бабы работали на прополке помидоров. Томились от жажды; некому было принести воды из ручья, а что из дому каждый прихватил — выпили давно. Прямо в поле тогда их деревенский почтальон одноногий Кирька Гаврилюк и приковылял до нее на деревяшке, делая дырки в сухой земле. Кирьку бабы звали чертом. Разносил он им горькие вести. Ни при чем был мужик, а боялись бабы его пуще беса. Кирьке ногу оттяпало поездом, когда он уходил из колхоза и служил на шлагбауме, опускал и поднимал полосатую перекладину. Глаз левый был поврежден у него струей воды на пожаре. Невезучий в жизни, Кирька вернулся в село в войну и стал почтальоном. Коли припожаловал он в поле, считай, беда у кого-то. Замирали бабы, завидя его издалека, леденели сердцами в тревоге: к кому он, черт, подковыляет… Совестясь, словно он на самом деле был во всем виноватый, Кирька торопливо сунул ей в свободную от тяпки руку похоронку и заспотыкался по бездорожью, выбивая, будто пулями, султаны седой пыли. Точно по голове кто саданул тогда Дарью, удушье заткнуло горло, отнялся язык, — жмяк- нулась она на помидорную грядку без крика и стона. И пришла в себя только потому, наверное, что сбегал кто-то к дальнему ручью за холодной водой, напоили и умыли ее, затянули в тень под телегу. В тот день вернулась к ней старая хвороба и долго гнула и ломала, пока не пришел с фронта Савелий.

Второй сын Ванюша погиб в конце войны. Все слал и слал письма: «Маманя, конец германцу, вертаюсь скоро домой, жди». И дождалась похоронку и на него. Вез командира уже в Германии, Берлин прошли, легковушка наскочила на мину. И как не было ее Вани. Прислали лишь его медали и орден.

Вот они, Петечка и Ваня, сынки ее, в солдатских гимнастерках. На поблекших фронтовых фотографиях лица сыновей едва различимы, но Дарья видела их четко и ясно, как живое отражение в зеркале. Не знала она страшных подробностей их смерти, не видела, как их предавали земле, и остались они в ее памяти вечно живыми. Сколько времени прошло с тех горьких дней — не счесть дождей и зим, а верит она, даже больше, чем тогда, что, возможно, и живы ее сыны и скоро прибудут домой. К Кустиковым через десять лет вернулся похороненный сын. А к ней через тридцать вернется, веровала она.

А тамотка на фотографии, в штатском — Николай, Коля, младший из всех. С ним рядом невестка, жена его, Клавка.

Валентин ФЕДОРОВ Петечка

Сразу после войны поселилась в их деревне семья с Брянщины, из переселенцев. Дочь их приглядел Коля в жены. Савелий тогда уж год как с фронта вернулся. Свадьбу играли в новом дому, что сложили они с Колей. Подружка невесты, как мужики чуток забаламутились, повязав расшитое полотенце, пошла шафершей с блюдом дарения собирать. Поманил ее к себе Савелий, объявил, что он от себя и от нее, Дарьи, дарит жениху и невесте дом этот. И бросил на блюдо нужные бумаги, вложенные в сотенную. «Хороший почин сделал ты, сват, — сказал Клавкин отец, — я дарю корову…» Славно справили свадьбу, хоть и жилось бедно. Первой она была в их селе, как война закончилась. И хотелось, от счастья что ли, выставиться, похвалиться тем, чего не было. И женили-то они с Савелием младшего сына первым, когда надо бы третью свадьбу гулять. Да год только и пожил Коля в новом дому. Невестка все дулась что-то на них, стариков. В сорок пятом они были уже стариками — ей стукнуло шестьдесят пять, как Таньке сейчас, Савелию было шестьдесят восемь. Дулась, дулась невестушка, особенно на Дарью, и уехали они с Колей. Уехали — и как две иголки пропали в стогу сена, по сей день ни одной весточки не послал сынок. Приходили в голову мысли Дарье, что неживой Коля давно. Приснилось однажды, что зарывают его в землю, грустно так лилась музыка. Да если б такое случилось, сообщили давно. На радостях, когда каждый день хлеб с маслом, иной раз люди забывают родственников, а какое горе приключится — живо отыскивают. А может, жена его не захотела сообщить, шибко так рассерчала на нее. Да за что? Дарья к невестке зла не держала. А невестке все Дарьино было не по нутру.

Почему-то по Коле сердце Дарьи не болело, и она спокойно вспоминала его. А за Петечку и Ваню молилась, много слез пролила, ждала домой.

Неужто жив Петечка! Дарью как шилом кольнуло в сердце от пришедшей догадки. Перед глазами замельтешило, запрыгало, зашумело в ушах. Стало душно до тошноты. Охнула старая и повалилась в постель, слабея сердцем: не зря, выходит, молилась она Богу, просила оживить сынов.

 Ты что там, мать, затормошилась! — послышался голос Савелия из боковушки. — Кажись, почтальонша приходила. Пенсию принесла? Чиво молчишь, старая? Обещала на бутылочку. И я уж пообещал соседу. Не отвертишься, лиса.

Савелий в валенках, хотя и стояла на дворе теплая осень, в совхозе убирали сою, тяжело топал к ней в комнату.

 Петечка воскрес, — тихо сказала Дарья, не владея речью. — А ты в бога не верил. Петечка, сынок наш, что в сорок втором погиб. Ты тогда на войне был, не помнишь…

Не дослушав жену, Савелий сердито стукнул палкой об пол, страшно вращая тяжелыми бельмами глаз.

 Ты никак с ума сошла. В сорок втором погиб Коля, а не Петечка твой. Петечка твой, дурочкин полюбовник, за юбкой потащился. И сгинул… — Савелий выругался. Обидно стало ему, что так некрасиво перепутала Дарья сынов.

 Ну, все одно воскрес, — приходя в себя, винясь перед мужем, сказала Да­рья. — Я его похоронила уже. Сообчает Петечка, что едет.

И заволновалось ее сердце забытым материнским чувством к пропавшему без вести в мирной жизни сыну и вот обнаружившемуся вдруг. Припомнился он ей маленьким мальчиком. В сорок один год родила она его. Бабы подхихикивали: «Когда ж ростить будешь, Дарья?» Она в то время хворала шибко — сердце пугало ее остановками, падала от головокружений в обмороки, нежилицей считала себя.

А родила Петечку, с трудом доходив положенный срок, все болячки осыпались с нее, как будто сроду и не было их. Зарозовела, взбухли малиновым соком губы, шально заблестели глаза. В ногах ненасыть к ходьбе, и такая во всем прыть и легкость выискались.

Савелий, как заквела она, погуливать стал. Не злилась за то на него Дарья — не было на то моченьки. А тут, как потягал Петечка ее за груди, проснулась, взыграла в ней заспанная болезнями ревность. И назло Савелию стала она на мужичков поглядывать, подковырочки говорить, не пропустит, если какой справненький мимо пройдет. Залебезил тут ее Савелий, ласков и добр стал. И совсем иная жизнь у них пошла, как по молодости. Война оборвала их счастье.

Петечка рос здоровяком — холила Дарья его. Вырос, не заметила как. Особой заботы и кутерьмы не знала с ним, не горюнилась, как было со старшими. Те росли сорванцами. Особенно Коля. Выдумщик был на шалости, дня не проходило, чтобы на него не пожаловались. А Петечка рос молчуном, неприметно играл, лет до десяти мастерил кукол, платья шил им. Чужого не брал, но и до своего никого не подпускал.

«Счастливая у тебя старость будет, Дарья, за энтим сынком», — говорили соседки. Лет с одиннадцати стал Петечка баловаться на турнике, который построил ему отец во дворе дома, перед тем, как на войну со старшими сынами уйти. Потом гири поднимал. Говорил все ей Петечка: «Я, мамка, самым сильным стану в деревне. И пойду немцуру бить». Сильным хотелось ему быть.

Сильнее всех. Ах ты, господи, чудо чудное.

2

Петечка приехал воскресным днем. Улицы села встретили его безлюдьем: выходной объявили ударным днем — в совхозе все работали на уборке сои.

Не представлял себе Петечка родного села таким, каким увидел. Ни приземистых с запахом на все село свинарников и телятников, ни крикливых бригадиров, орущих по поводу и без повода от бессилия что-либо изменить на не желающих выходить на работу баб. Нет и вечной грязи — асфальт под ногами. Будто дворник рано утром подмел дорогу — чистота. Грузовики, с нарощенными из непокрашенных досок бортами, шмыгали без конца по дороге — и никто не обронил зернышка.

Рядом с начальной школой, в ней учился Петечка, вымахала двухэтажная каменная школа. Дворец культуры из стекла и бетона. В палисадничке с аккуратно по-городскому подстриженной травкой, недалеко от дворца, взметнулась к небу гранитная стела. На чугунной плите бронзовыми буквами наплавлены имена погибших односельчан. Петечка читал их фамилии и всех до одного вспоминал, представлял живыми. А представил, испугался своей памяти, так четко она сохранила их лица. Двадцать пять лет он не был в родном селе и никогда этих давно живших людей не вспоминал раньше. Имена его братьев Николая и Ивана Свинуховых были выбиты на плите. Сдавило сердце, сохнуть стало в горле, как споткнулся о них. Он и братьев не вспоминал ни разу за эти годы.

Размягченный этим непрошеным чувством, Петечка поправил раздутый ветром букет цветов, положенный кем-то на плиту, сорвал с клумбы георгин, положил рядом, как бы от себя.

Простите, братья, — сказал не таясь, громко, и зашагал по селу уже без грусти, а с чувством исполненного долга, посмеиваясь над собой, — в чемодане у него лежали резиновые сапоги, — он помнил, что осенью по деревне тут было всегда не пройти, и, собираясь, взял их. Оказывается, не все то правда, что помнишь, — зря сапоги пер в такую даль.

За поворотом на бугре солнечно блеснул весь из прозрачного стекла магазин. На этом месте раньше был склад с известью, удобряли ею землю, — почвы в округе считались кислыми. Еще тут навозную жижу замешивали в железных бочках для поливки парников. Было любопытно посмотреть, чем торгует деревня в своих шикарных магазинах.

Здравствуйте! — сказал Петечка, входя в торговый зал без единого покупателя. Из-под прилавка вылезла курносая пичужка-продавец.

Здравствуйте! — сказала она, улыбаясь. И застеснялась. Пичужка что-то жевала. — Откуда будете?

В свои сорок пять лет Петечка производил впечатление. Был на нем плащ модный с поясом, на голове — шляпа. В руках мягкий под желтую кожу чемодан, перехваченный специальными при нем ремнями с широкими золочеными пряжками. Не местный, не деревенский, определила, видимо, продавщица.

Из Москвы буду, — пугнул Петечка пичужку.

Правда? — обрадовалась та. — А я в Москве, в Тимирязевке учусь, заочно. Здесь я — попросили временно поработать.

Петечка бывал в Москве проездом и затевать разговор о ней не стал, обратился к девушке сразу с вопросом:

Свинуховы где тут живут?

Девушка вышла из-за прилавка, принялась с жаром объяснять и показывать, как проще пройти к Свинуховым. И без того коротенькое платье ее прыгало вверх, оголяя красивые ноги.

Вы небось из собеса или министерства. Их надо бы в дом престарелых. Но не поедут. Упрямые старики. У Дарьи Петровны с памятью плохо. Недавно получила телеграмму от младшего сына, а подумала, что прислал старший, тот, что погиб на войне. И всем говорила: «Воскрес, воскрес…»

Петечку это сообщение хлестануло холодом. Он поблагодарил студентку из Тимирязевки, торопливо сошел со ступенек магазина, но вернулся снова.

 А дочь Свинуховых, Татьяна, жива?

 Тетя Таня! — обрадовалась вопросу девушка. — Как же, жива, здорова. Что ж ей станет? Я в ее бригаде занимаюсь, рекорды мы ставим по овощам. У тети Тани фамилия Синицына, муж у нее комбайнер. Живет она по этой улице — прямо и прямо идти надо, номер сорок восемь. До нового сельсовета дойдете, и там будет дом из силикатного кирпича…

 Ладно, спасибо, — сказал Петечка. И пошел искать дом Свинуховых — дом своих родителей.

«Значит, отцу уже девяносто три, а матери девяносто», — высчитывал он, не помня дней их рождения.

 На улице Набережной Свинуховы живут! — кричала вслед Петечке продавщица. — Вы правильно идете!

Петечка, не оборачиваясь, нервно махнул рукой.

Улица Набережная тянулась вдоль речушки и считалась главной в деревне. Теперь ее загородили дома, выросшие вдоль асфальтированной широкой дороги, составившей улицу Центральную.

Как уехал с Клавкой Петечка в Ташкент, так и не видел с тех пор деревенской жизни — ни разу не бывал в селах. И дивился припозднившимся желтым подсолнухам в огородах, вывороченной картофельной ботве. В траве-мураве, появлявшейся осенью на овощных грядках, пряталась закрасневшаяся помидорная мелочь. Грядки походили на запущенные могилы. Стройным частоколом стояла по краям их побелевшая кукуруза. Если выдрать ствол с корнем, выходила хорошая булава. Когда пустели огороды, мальчишками они баловались, кто дальше метнет корень — и ему однажды чуть глаз не вышибли такой булавой. Васька Зелетин прилепил ему Метелили ребята его, ох, как метелили за то…

Как радость, приходили воспоминания, томили душу. А ехал он сюда без всякого волнения. Слишком все в далеком прошлом осталось. Да нет: и прошлый и сегодняшний день, оказывается, в человеке рядом. Как шарики в колесе «спортлото», перекатываются в нем прошедшие дни, и какой в сегодняшнем дне привидится тебе из них, ты не знаешь. Вот привидились Петечке сегодня умершие односельчане, а двадцать пять лет они были вычеркнуты из его памяти. Отчего же видятся вдруг старые дни? И укоряют…

Но Петечка не додумал этой своей мысли. На узкий проулок между усадьбами, где шел он в задумчивости, непонятно откуда вывернул мальчишка, чистенький, с хорошей белой головкой.

 Чей ты будешь? — спросил Петечка, смешавшись: мальчишка напугал его неожиданным своим появлением.

 Меня послала проводить вас Зина, продавец. Мы шефствуем над Свинуховыми. Я вам расскажу, это очень хорошие бабушка и дедушка, не надо никуда отдавать их. Я вам расскажу… — Мальчишка чуть не плакал.

 Не надо мне ничего рассказывать, оголец. Бежи-ка отсюдова восвояси, — рассердился Петечка на услужливую продавщицу. — Я сам все найду. Бежи…

От хат, близкой реки потянуло знакомыми с детства запахами.

Валентин ФЕДОРОВ Петечка

В огороды вышел красный теленок, взмыкнул, принялся обкусывать капустные кочерыжки. Зарывшись в сухую грядку, лежала свинья с поросятами.

Радостная тревога словно парализовала Петечку. Еще не сворачивая с проулка, увидел он неожиданно свой дом, выглянул тот боком из-за другого дома, кажется Самсоновых, и так это зыркнул краем черепичной крыши, будто честь ему отдал, — и исчез.

Петечка хотел прибавить шагу, и не смог — запах родного жилья ударил ему в голову. А когда вышел Петечка к дому со стороны улицы, вздрогнул: время почти не тронуло их избу, только угольно почернели венцы лиственных плах. И присел дом чуток на левый угол, требуя подпоры. На чердачной двери красовались издали «П. С. С», что означало — Петр Савельевич Свинухов, выцарапанное им хунхузским ножом, найденным на старой водяной мельнице, еще в детстве. Отец перенес на новый дом чердачную дверку со старой избы, и сохранились эти Петечкины каракули.

Но ближе подходил Петечка к дому — и разочаровывался в нем: бравым и осанистым дом показался ему издали, стар он был и невыносимо ветх теперь — вблизи. Зимние рамы давно не выставлялись на лето: за мутными стеклами на потемневшей вате лежали грозди черной, как перец, высохшей рябины…

Стоя за оградой родного дома и робея войти, Петечка услышал, как в сенцах, скребнув пол, отворилась дверь. Через сбитый порог на крыльцо, затаптывая подол черной юбки, вышла тощая старуха с длинным бледным лицом. Не сгибая ног, шаркая по настланным на землю доскам, она прошла, горбясь, в глубину двора. Петечка оцепенел: мать глянула в его сторону за калитку и не увидала его. Входить в ограду он теперь вовсе не решался, стал дожидаться, когда пойдет мать назад. Но и на обратном пути Дарья так же равнодушно глянула в сторону сына и, пока он собирался с духом окликнуть ее, неуклюже поднялась по писклявым ступенькам крыльца, скрылась в сенцах, притянув за собой отвратительно скребнувшую дверь.

Петечка отворил калитку и чуть не упал, уронив ее под ноги: калитка была без петель, просто прислонена к ограде. В глубине двора топилась бревенчатая банька, разнося дух распаренного дерева, над ней в бледное небо конским хвостом пушился темный дымок. Раньше у них баньки своей не было, ходили мыться всегда к Перинным. А тут своя стояла. Петечка сунулся на грядку, долго возился, не мог никак оторвать от побуревшей ботвы скрюченный огурец. Не обтирая, сунул его в рот, раздавил здоровыми зубами. Неказистые осенние огурчики самая сладость, ни в какое другое время года они не бывают такими вкусными и ароматными, не хрустят так аппетитно.

К дырявой городьбе, что слилась с соседней усадьбой, липла невысокая поленница дров. Стояли дощатые козлы, лиственничный чурбак, измятый колуном. За банькой валялась перевернутая собачья будка, сука у них жила — Тавричанка, утятница, околела, видать. На стальной проволоке болталась заржавленная цепь, висело белье. Не было грушевого сада — остались трухлявые пенечки. А какие груши росли у них! Бывали годы — ветки ломались, не выдерживали тяжести плодов. Верхушками груши поднимались выше конька дома. Петечка больше любил моченые груши в сахарном сиропе. Мог съесть целую миску за раз, а потом маялся животом. Закладывали на зиму по две десятиведерных бочки, — хранили в погребе. И хмель бывал в тех грушах и какая-то неизъяснимая сладость.

«Дурень, что уехал», — подумал Петечка. Сада ему стало жалко. И, топча грядки, снова сравнил их с запущенными могилками, припомнил памятник с именами братьев, знакомых односельчан. И почувствовал: кто-то смотрит ему в спину. Обернулся, точно: из окна дома смотрел в сад кряжистый сумрачный мужчина в фуражке. Это был отец. Петечка обрадовался, замахал ему рукой. Но лицо отца осталось неподвижно. Тогда Петечка подошел к окну вплотную, так что увидел седые виски отца, белесое, плохо выбритое лицо. Но так же, не угадывая его, сумрачно-настороженно отец глядел в пустой сад.

Петечка, не понимая ничего, подхватил чемодан, пошел в дом.

3

Утром Петечку разбудили мухи. Роем летали они по хате, жужжали, бились в окно, больно кусали. Лежал Петечка с больной головой на полу в отцовской комнате. Под ним был матрац, цветная простыня, две мягких подушки, сверху ватное одеяло в зеленом атласе. Столы стояли неубранными, и пахло от них прокисающими закусками, огуречным и помидорным рассолом. Петечка совершенно не помнил, как и чем закончилось все вчера. Но хорошо помнил, как началось.

Валентин ФЕДОРОВ Петечка

Испугался он материной старости, как вошел в дом. Не мог смотреть на дряблое восковое лицо ее, ссохшиеся побуревшие руки. Смешанное чувство жалости и брезгливости ледяным холодом кольнуло его под сердце, когда мать прижалась к нему и он, обняв ее, почувствовал под руками, будто тело матери состоит из одних только косточек. Трепыхнулась она бессильно, как воробушек в руке…

Пошел он сразу в баньку. Выпроводили его насильно. Для него, оказывается, готовили ее — ожидали. Хоть и тесной была банька, но понастоящему деревенской, с первым жаром-паром — сухим, духовитым, сжигающим простудную хворь, придающим телу молодецкую легкость. Ни в какое сравнение не шла она с городской ванной. Березовый веничек услужливо лежал в тазике, ошпаренный кипятком. Бил, молотил себя Петечка им не жалеючи. И вышел из баньки как бы очищенным от всего дурного и грубого. Отворил дверь в хату, а там уже три стола буквой «г» сдвинуты в отцовской комнате, закусок и выпивки всякой на них. Сеструха Танька, уже карга каргой, полная рыхлая баба, бросилась к нему, обняла цепко, точно судорогой ее повело, заплакала.

 Где же ты, соколик, блукал столько? Померли б все — не узнал. Неужто домой не тянуло, в места наши? Неужто город так совесть отымает у наших деревенских простофиль?

 Тянуло, Танюха, еще как тянуло, — обнимая сестру, улыбался широко и неестественно Петечка, — да времени, понимаешь, Танюха, все не хватало. До сорока штангой баловался, чемпионом Европы был, слышали небось? В газетах об этом писали. Жил так: поездки по стране, по заграницам —тренировки, тренировки. После инструктором по физкультуре назначили. И совсем не стало времени…

 С женой-то все той живешь? А то, знаю, у вас принято менять.

 С той же, — ответил Петечка, добрея к Таньке. — Все с той же! Клавка и надоумила меня поехать к вам. Помнишь хоть ее?

 Нет, не припоминаю совершенно. Тебя уже забывать стала. Встретила б где — не признала. Такой мужчина… Уезжал же ты совсем козликом. Все говорили: утянула Клавка его на веревочке, оставит вам рожки да ножки. Ан нет, пригожий еще мужчина, — остроязыко брила Танька и улыбалась, вытирая мокрые глаза ладонями.

Слова сестры не больно нравились Петечке, и в другой раз он непременно бы оскорбился на них, но сегодня он хоть что мог стерпеть…

Пир шел горой. Дом Свинуховых сроду не знал такого многолюдного застолья. Кто знал Петечку, а многие и так, из чистого любопытства приходили поглядеть на младшего Свинухова, без вести пропавшего в мирное время и отыскавшегося почти через три десятка лет, а кто принимал его за погибшего в войну и вот воротившегося каким-то чудом. И каждый нес выпивку, прихватывали и закуску — с пустыми руками никто не шел.

Петечка поначалу пил мало, не торопился хмелеть, рассказывал про свою жизнь. Повидал он свет белый, и «всякие с ним случаи и ситуации приключались». Рассказывал, как в Париже его чуть не увезла из «фешемебельной» гостиницы француженка-миллионерша. Влюбилась в него без ума, стерва. Все миллионы отдавала ему, машину — малиновый «мерседес». Но проявил он стойкость. Страна им доверяет честь ее защищать на международных турнирах, и они там, в зарубеже, не могут позволить себе никаких фокусов на этот счет.

 А хотелось? — спросил плюгавенький мужичок, которого Петечка не знал.

 Что — хотелось? — строго спросил Петечка.

 Ну, чё? Ясно, чё…

 Хотелось! Кому ж не захотелось бы, чудак, с миллионершей, —раззадоренный вопросом, сказал Петечка. — Да нельзя. Там у них так делают: заманят тебя в номер к какой-нибудь и в самый неподходящий момент, когда ты в полном неглиже, то есть в чем мама родила, покажут по телевизору. Скрытые камеры в номерах.

Дарья Петровна сидела рядом с сыном, каменея от радости: красивые слова говорил ее сынок. Петечка это чувствовал. Отрываясь от разговоров, суетливо подкладывал матери чего-нибудь в тарелку, обращался ласково: «Кушайте, мама, кушайте!» Трогал ее за плечи рукой, гордясь собой.

Испортил настроение Петечке отец. Ни с того ни с сего отец спросил его, где он работает и кем.

 Тренером-инструктором, — ответил Петечка.

Но этот ответ отца не удовлетворил.

 Это сейчас тренером, а тогда, когда разъезжал, кем был?

 Инженером…

 Инженером с четырьмя классами?! Без порток, а в шляпе. Али ты учился?

 Учился, само собой, — не терял чувство собственного достоинства Петечка. — И поездки по заграницам — та же учеба. Политическая, можно сказать. Одна поездка за границу, считай, в кармане у тебя документ за академию общественных наук. Или института международных отношений. Дураков, отец, за границу не посылают, — ответил Петечка и потерял над собой контроль, сдали нервы, пил без разбора все, что подавали, и с каждым, кто какой тост предлагал.

 Дети есть? — тем же допросным тоном спросил отец, спустя некоторое время.

 Детей нет, — ответил Петечка. — Вот чего нет, того нет, отец, врать не будем. Некогда было ими обзаводиться.

Среди гостей прокатился гоготок.

 На детей пятилетний план не составляют, — сказал с ухмылочкой плюгавенький. — Сами они без спроса родятся, хочешь ты их или не хочешь. Моя восьмерых родила. Всех я хотел, что ли? Да теперь в обиду никоторого не дам. Любовь к ним, стало быть, появляется, как родятся, а нет их — и любви нет.

 Мое дитя — штанга, — сказал Петечка. — Я силы растрачивать на другое права не имел.

Плюгавенький откровенно рассмеялся, сказал Петечке нахально:

 Узелком, выходит, завязывал, Петр Савельевич?

Пьяно зверея от этих слов, Петечка хотел дать плюгавенькому в лоб, но раздумал, удержал себя вовремя, предложил неожиданно для самого себя тост:

 За родителей моих давайте выпьем, товарищи, за вину мою перед ними. — Петечка встал, произнеся эти слова, погладил мать по голове, сбил белую косынку, принялся неуклюже оправлять ее, уронил рюмку. Рюмка звякнула об пол, разбилась. — На счастье это! — крикнул Петечка. И взял со стола наполненный стакан.

Что было потом, помнил он смутно. Но твердо был убежден, что ни с кем не подрался. И даже плюгавенькому, как ни хотел, так и не дал в лоб. В конце концов Петечка даже обнимался с ним и выяснил, что он — Васька Зелетин, одноклассник его, совхозный агроном. Кончил, чертяка, институт и детей столько имеет. Плодовитый интеллектуал…

Откинув одеяло, Петечка заложил руки под голову, долго смотрел в засиженный мухами потолок, поворчал на Таньку, что та не может навести извести и побелить у стариков, у себя так к каждому празднику небось белит. Принялся оглядывать комнату сверху донизу. Бугристый пол был замусорен окурками, залит вином. Подумал с грустью, что в этой комнате жили они когда-то с Клавкой, тут их первая брачная ночь прошла. Какой хороминой казалась им тогда комната…

Танька тянула Петечку ночевать к себе, но он отказался.

— Хочу в родном доме поспать, — сказал, — надоели мне разные отели. — И высказал сестре обиду, назвав ее дочкой-кукушкой за то, что не возьмет она в свой дом стариков, как будто те мало для нее сделали.

Танька отбрила брата, сказав ему, что это не его собачье дело, почему она не берет к себе стариков, вот поживет, сам увидит — почему…

Достав из чемодана темно-синее спортивное трико с белыми лампасами, Петечка, не торопясь, надел его и побежал умываться на берег реки. Как делал это в детстве.

Без дождей и пасмурной мглы, на удивление солнечной стояла осень. До нежно-желтой прозрачности выжгло солнце листья на березах, зачерствев и скрутив в жестянки на дубах, лишь тополь шелестел бодро полными жизни зелеными листами, стоял хмельно веселый, не пугаясь приближающейся зимы. А в ту осень, когда Петечка уезжал, шли проливные дожди. И неубранная соя попрела, оставшись в зиму на полях.

Валентин ФЕДОРОВ Петечка

В заречье в зыбкой утренней дымке, чуть подкрашенной холодным заревым солнцем, чернели Тюлькины бугры, прозванные так по фамилии. В старину, когда еще мать и отец Петечки совсем молодыми приплыли в эти места на плотах по Амуру, Тюлькин первым выкорчевал там бурелом и стал сеять хлеб. Трактор, рокота его Петечка не слышал, блескучими плугами кромсал землю!..

Когда-то был это и его, Петечкин, труд, и подумывалось ему не раз, что вовек не расстанется он с землей, так хмельно кружила она ему голову своими запахами по весне, будила непонятную радость в душе, наполняла такой неизбывной силой жизни, что все ему чудилось сплошным долгим праздником — ничто не было в тягость. Любил он свою землю, любил технику, запах бензина, думал, что не оставит ничего этого. А вышло все иначе, совсем не так, как хотел, как загадывал.

Обмывшись студеной водой из речки, Петечка долго глядел в воду, наблюдая за рыбьим выводком, тыкавшимся в берег. И когда шел домой, покусывая травинку, уже не досадовал на себя. Сама собой снялась смута с души.

К матери в боковушку он вошел в хорошем настроении — вчера ему так и не пришлось поговорить с ней.

 Ну, как, мамань, вы тут живете? — спросил Петечка, чтобы как-то начать разговор.

Дарья Петровна села на кровать. Она спала, не раздеваясь, на сухих белесых ногах ее неряшливо морщились чулки. Петечка сел рядышком. Коснулся рукой жестких спутанных волос матери, обжегся, как о проволоку. Опять ругнул про себя Таньку. «Вот дочка, мать ее перетак, расчесать старуху не подумает».

 Хорошо, сыночек, живем, — сказала певуче, совсем молодым голосом Дарья, не ведая его дум. — Слава богу, хорошо. Как раз, в самый раз, сынок.

 Ну уж и как раз, мама. Я лично ничего хорошего не вижу. Нельзя так жить! — Петечка измерил несколько раз шагами комнату матери. Заметил, сердясь: — Стыдно живете! К Таньке вам надо пойти жить. Руки вы обломали, пока ее детей на ноги поставили, а она орден зарабатывала.

 Зачем нам, сынок, идтить к Таньке. Мы сами по себе, Танька сама по себе. И ты сам по себе. Живите счастливо. И нам будет счастье.

 Кому счастье, а кому счастьице. Не понимаю, мама, вашего упрямства, — махнул рукой Петечка. — Не понимаю, мама: чего вы этим добиваетесь?

Петечка взялся за голову, опять противно мозжило, аж мурашками взялась голова. Похмелиться бы, подумал.

 Нас никто не понимает, — сказала Дарья. — Жалеть нас не надо, сынок. Вот и все понятие.

 Как же не надо! Как же не надо, — сжимал голову ладонями Петечка. — Надо! Вы старые, мама. Мы теперь за вас в ответе. Мы!

Дарья молчала, молчала и принялась говорить о другом:

 Хорошо, что ты приехал, сынок. Усладил душу матери. Больше мне ничего не надо. Теперь я помереть могу спокойно. Повидались на этом свете, на том завсегда повидаемся.

 Пятро! — крикнул из своей комнаты Савелий, перебивая причитания Дарьи.

Савелий никогда не звал сына Петечкой. Ему было противно сразу, как только прилипла эта кличка к сыну от жены… С гулянок еще взяла его Клавка в руки, а поженились, лизнул он меда бабьей ласки, как дрессированный пес стал, назовет Петечкой — лоб готов расшибить.

 Погоди! Дай с матерью потолковать! — отозвался Петечка на голос отца. У него не улеглась еще со вчерашнего вечера неприязнь к отцу. И не хотелось ему так враз пойти и помириться с ним.

 Чиво погодь-то! — рассердился Савелий. — Я опохмелиться тебя зову, а не пироги стряпать. Башка-то, что, не трешшит у тебя? Не трешшит, то и не приходи. Нужон ты мне. Найду, как и одному опохмелиться.

 Иди, Петечка, — сказала мать. — Иди. Осерчали — помиритесь.

Отец, как выпили они молча по второй стопке, ни разу не чокнувшись, спросил Петечку:

 Серчаешь за вчерашнее?

 А то нет! — не стал играть в прятки Петечка, мягчая от выпитого.

 Ну так прости старого хрена. Хвастал ты вчерась без передыха. Первый шут был. С потолка штукатурка в винегрет падала, совестилась за тебя.

Петечка покраснел от этих слов отца. Про француженку-миллионершу, конечно, говорил отец. Чудак батя. Клавка его, когда он об этом в компании рассказывал, едва живой из-за стола выходила от смеха. Тут он, правда, на полном серьезе выдал эту байку. Ну, дак задели его за живое.

Напротив Петечки, по другой край стола, сидела Маня Гаврилина. Петечка узнал ее сразу, как вошел в дом, но не подал виду. А когда выпили крепко, улыбнулся, пристально глянув в ее сторону, сказал, вскидывая над столом рюмку: «Ну, а вам как живется, Папка Мамку Бил, любопытствую я узнать!» Забитой и грустной показалась Петечке Маня.

 Ничего живется, — без обиды, коротко и ясно ответила Маня, поразив его большими улыбчивыми глазами. Маня куталась в пуховую шаль, небрежно брошенную на плечи.

Папка Мамку Бил, — дразнили Маню в школе. Так Маня отвечала учительнице, когда та спрашивала ее, почему она не приготовила уроков. В молодости Петечка гулял с Маней, собирался жениться на ней, но раздражала его до жуткости и неприязни бородавка на правой щеке у нее. Потянется поцеловать — и не может, все перед глазами бородавка эта. А тут Клавка подвернулась…

Вспомнилось это все Петечке озорно и весело. Но, глянув на Маню раз, другой, он не увидел бородавки, и вообще, показалась она ему очень симпатичной в свои сорок пять лет, слишком даже.

Не узнать было в Мане Маню. Весь вид ее говорил, что и в самом деле живется ей неплохо. Изящно лежал на Мане модно сшитый черный костюм, маленькую головку украшала пышная прическа-тюрбан, в ушах чирикали золотые сережки. Клавка с ней не шла ни в какое сравнение.

Проигрыватель наяривал какой-то старинный вальсок. Петечка выбрался из-за стола. Важно, не торопясь, щегольски ставя ноги в блестящих, как галоши, полуботинках, прошел к тому краю стола, где сидела Маня, остановился, галантно вытянул правую руку вперед, уронил голову на грудь — сделал Мане приглашение на танец.

 У кавалера спрашивайте, — ответила Маня просто и в то же время недоступно.

«Дает, деревня! — чуть не вырвалось у Петечки. И он отметил про себя: жгучая вышла из Мани бабенка. В сорок пять — баба ягодка опять. Ах ты, ягодка!» И повернулся к кавалеру. Но кавалер, мужчина дюжий и симпатичный, добродушно улыбнувшись ему, сам пригласил Маню на танец.

Когда Маня выходила из-за стола, горделивая и насмешливая, Петечка чуть не ахнул. С Маниной груди откинулся угол шали, и его ослепила Золотая Звездочка Героя Труда. Рядом с ней был приколот орден «Материнская слава». Но Петечка тут же подавил в себе недоумение и, возвращаясь в свой угол, на ходу зло подумал про Маню и всех присутствующих: «Конечно, специально, чтобы позлить его, надела».

Орден и Знак депутата Верховного Совета нацепил и Васька Соломинцев, тракторист, его одноклассник.

Петечка глянул себе на грудь, у него значков было побольше, орденов не было. Улыбнулся озорно: «Ладно, ладно, в сорок пять баба ягодка опять. А какая ягодка, спросите? Огородный паслен-бздника». Рассмеялся весело. Маня уже не казалась ему ослепительной красавицей.

Сев к столу, Петечка потянулся к радиоле, прижал тяжелой рукой головку проигрывателя. Пары разошлись по местам, наступила неловкая тишина.

 Хотите, я стол зубами подниму? — обратился Петечка к гостям. — Кроме шуток. Со всем, что на нем стоит, и Маня сверху пусть сядет, со всеми своими орденами? А-а-а!

За столом засмеялись.

И тогда он стал травить про француженку-миллионершу…

 Чего молчать? Выпьем ишшо, — предложил отец. — Посопели и будя.

И это откровенное, отечески-снисходительное «посопели и будя» жигануло Петечку по самому нутру острым ножом, вернуло боль голове. Он вскочил из-за стола, скрипнул зубами, бросил на пол вилку.

 Знаешь, батя, не поучай меня! Надоело! Ты к этим Маням и Ваням, я смотрю, с большим почтением, чем ко мне. Я не меньше их заслуженный. И не меньше их привык к вниманию и почестям. Только тебе этого, видно, не понять…

 Смотри, тебе виднее, — сказал отец. — Только жизни «тпру!» не скажешь.

 Бюро погоды дало совхозу спецсводку-предупреждение, что со стороны Японского моря идет тайфун. Ожидали снегопада. Комбайны накаляли своим шумом осеннюю непогодь по ночам. С полей от ветра-низовика отчетливо доносился их шум. У человека, не причастного к круговерти деревенской жизни, такая погода вызывала смертную тоску, обостряла раздражение. Так было с Петечкой. Пятый день жил он в родной деревне и чувствовал, что не может дольше оставаться — пора уезжать. Два раза по просьбе Танькиного мужа свозил его на мотоцикле пострелять на озере дичь директор Дома культуры, приглашал еще. Но охота не меняла Петечкиного настроения. Петечка считал себя общительным человеком, а с матерью и отцом поговорить ему было не о чем. Скука одолевала с ними.

 Ты не мог бы сказать мне, отчего так случается? — спросил Петечка директора Дома культуры, пояснив свои мысли, когда они варили на костре утку, удачно сбитую Петечкой.

Было ему в этот момент необычно хорошо, даже как-то празднично, и он решился пооткровенничать с чужим человеком.

 У меня такая же ситуация, — ответил ему директор. — Твои дети вырастут, точно такими станут. Это — закон жизни.

 Успокоил! — сказал ему Петечка с иронией. — А ты меня не успокаивай, умная твоя голова — Дом культуры, объясни, почему так-то?

 Пуповина у тебя была слишком длинной при рождении, а для любви к родителям надо, чтоб короткой была, — сказал тогда директор, злословя. — Родня потеряется, ищут друг друга по всему свету, столько из-за этого страданий примут, а ты двадцать пять лет в молчанку играл. Чужой ты им. Формально только сыном считаешься. У вас теперь как бы биологическая несовместимость.

После новых стычек с отцом Петечка и впрямь чувствовал эту несовместимость все острее. Даже старость и слепота отца, сохранившееся при этом достоинство вызывали в Петечке злость и враждебность, которые он не мог в себе преодолеть.

Иногда, правда, в Петечке начинали бурлить светлые чувства — сыновние нежность и ласковость. Порывался он в такие минуты пойти к отцу и поговорить по душам. Но чувство это так же скоро, как и возникало, затухало вдруг, не развившись, уступая место всесильной и несправедливой обиде.

Петечка понимал старость по-своему: старики должны во всем подчиняться молодым. Кончилась их власть. А его тут выставили на посмешище. И часто теперь уходил он из дома на целый день, ища случайных знакомств, а то и помогал Танькиному мужику на комбайне. Приходил в дом поздно вечером и почти всегда навеселе.

В это утро, в пятницу, у Петечки, как и на другой день приезда, несносно болела голова. Вчера он отмечал Всесоюзный деревенский праздник… Сидел Петечка на берегу речки, морочил себе голову думами о Клавке, жене своей, — ругал ее на чем свет стоит, когда окликнул его знакомый голос. Обернулся — продавщица Зина стоит.

 Вы не Манина дочка? — поразившись ее сходству, спросил Петечка.

 Да, — ответила она. — Похожи мы с мамой?

Петечка припомнил Маню в молодости. Помедлительней и робей своей дочери была та.

 Мама рассказывала про вас, — сказала Зина. — Извините, что я вам про стариков наговорила. Приходите сегодня в Дом культуры. Вечер будет. Приходите! — И улыбнулась взрослыми Маниными глазами.

Петечке не понять было, липнула, что ли, к нему Манина дочка? И, вспомнив, как не дали ему станцевать с Маней, сказал:

 Приду, Зиночка. Ожидай…

Валентин ФЕДОРОВ Петечка

В Доме культуры Зина сама пригласила его на вальс. И, когда он решил уже по-настоящему приударить за Маниной дочкой, подошел к ним длинный, как аршин, парнишка, и увел ее.

 Спасибо за танец, — сказала Зина. — Желаю вам хорошо у нас отдохнуть.

Какая-то несуразица во всем выходила и оскорбляла Петечку до глубины души.

По случаю праздника директор совхоза сделал доклад. Петечка слушал его с удивлением. Сто тракторов имел совхоз, много автомашин. Директор перевел это на лошадиные силы — по тридцать три коня выходило на каждого работающего. Передовикам вручали подарки, играла музыка. Когда вручали Мане подарок — оплаченный чек на холодильник, — зал хлопал очень громко. И Петечка захлопал со всеми — не сдержался. Ваське Залетину преподнесли приемник «Геолог».

 Ну, как вам деревенская наша жизнь? — остановил Петечку директор совхоза, когда они встретились в фойе после торжественной части. И попросил его зайти в гримировочную взять два подарка — отцу и матери. Таньки на вечере почему-то не было.

 Балуете вы стариков, — сказал Петечка.

 Куда же их, они тоже наши, — ответил директор. — Соли от ихнего пота мало, что ли, тут в земле лежит? Тюлькины, Самсоновы поля, заимка Свинухова — мы сейчас на этих землях лучшие урожаи получаем…

Петечка хотел идти домой, ничего его тут не держало, в этой веселой и жизнерадостной толпе людей, в которой каждый приходился друг другу или родственником или давним корешком, как сызмальства в школу ходили. Настроение у него вконец испортилось еще оттого, что вспомнил он вдруг, как летел из Ташкента в Хабаровск без билета. Взялся провезти его какой-то дальний родственник Клавки, сейчас он подумал, что, возможно, и любовник ее. Он напялил на Петечку свой китель и провел без билета через строй стюардесс в пилотскую. Так бы разве выбрался он к старикам. В каком-то городе во время инспекторской проверки билетов его заперли в туалете. Назад предстояло лететь точно таким же образом. Денег Клавка дала ему всего пятьдесят рублей, на красную икру, это на всякий случай, если он не сделает главного, зачем она его послала — не продаст дом стариков, записанный на него в день их свадьбы. Но от Клавкиных денег ничего не осталось — еще в Хабаровске Петечка посидел в «Аквариуме», аэропортовском ресторане, прозрачном со всех сторон. Остальные деньги потратил на поезд.

В этом мрачном настроении и подхватил Петечку Залетин, потащил к буфетной стойке, там торговали бочковым пивом. Поодаль стойки за столиком уже образовалась компания любителей пива.

 Держи! — Залетин сунул Петечке в руки приемник, полез без очереди. И через минуту они пили пиво «Таежное». Такого Петечка не знал. Пиво было хорошим на вкус, терпко пахло хлебной опарой, легко пилось. — Ты что, насовсем в родные места? — спросил Залетин.

 Ну зачем же, — сказал Петечка, как бы обороняясь. — Я уже отвык от деревни…

 Жалко! Я помню, ты классным трактористом был. Взяли бы мы тебя в полеводческую бригаду. Ух и гремел бы ты у нас. Деревня теперь, знаешь, Петр Савельевич, к талантам лицом повернулась. Оставайся. Сразу тебя с женой как переселенцев оформим. Квартиру дадим. Ссуду получишь. Картошки на семена. И наверстаешь, что потерял.

 Лишний разговор, — сказал Петечка жестко. — Во-первых, я ничего не терял… — Он уловил в голосе Залетина обижающее его покровительство.

 А меня в город не тянет, — не поняв обиды Петечки, сказал Залетин. — Мне в городе утомительно.

В образовавшийся кружок любителей пива протиснулся краснолицый детина — заведующий мехмастерскими. Представил его Петечке Залетин. Детина весело сказал, ни к кому не обращаясь:

 Я на совещание передовиков в край ездил, познакомился с одним, пятнадцать кружек выпивает, зараза, в один прием.

 Не смешно, — ответил Петечка здоровяку — Могу и двадцать выпить.

 Ха! Все трепаться мастера. Ты выпей.

 Без трепа, — спокойно сказал Петечка. — Ставь!

Детина выскочил из окружения мужиков, подбежал к стойке:

 Дусенька, отмерь вот этому дяде двадцать кружек. Сразу — двадцать! Хочу посмотреть на его выражение лица.

В очереди зашикали на них — задерживалась посуда. А потом, когда Петечка стал на полном серьезе опорожнять кружки, с любопытством принялись следить за ним.

Спорили на четвертную. И здоровяк, уверенный в своей победе, выложил для фасона на стол денежную бумажку, прижав ее пустой кружкой.

Петечка знал, как пить: надо не сосредотачивать внимание на пиве, а думать о чем-нибудь отвлеченном. Он зло думал о Клавке, как она будто бы изменяет ему с тем пилотом. И незаметно убирал кружку за кружкой. Его подзуживали сельские острословы. Но он не обращал на них внимания.

Когда было выпито двадцать кружек, Петечка попросил еще две.

 Люблю, чтоб с горочкой, — сказал он, засовывая здоровяку в верхний карманчик пиджака его четвертную. — Не спорь больше. — И пошел домой.

У него на руке повис Залетин, приглашал к себе в гости, посмотреть его гвардию, но Петечка не остановился. Разбудив отца и мать, он вручил им подарки. И ушел спать в баньку, довольный собой.

Дух баньки утром тошнотно кружил неопохмеленную голову.

 К Залетину, что ли, пойти опохмелиться? Звал вчерась. Так ему ж в поле, — вслух разговаривал с собой Петечка. — Ладно, потерпим. Расколем старуху.

Но мать сама принесла ему в баньку бутылку вина с веселым названием «Солнцедар», припрятанную когда-то для внука. Вино за шесть лет мертвой лежки сбродилось. Петечка одним духом, не отрываясь от горлышка, выпил кислую жидкость, тряхнул головой — тумана вино не прогнало. И он, вспомнив вчерашний вечер, уже не мог простить себе пижонского своего поступка. «Это же надо придумать: не взял честно и благородно выигранную четвертную!» — казнил себя Петечка.

Мать сидела рядом на лавке, молчала.

 Ты, мама, иди. Я не в настроении, — сказал ей Петечка. — Наговорю еще чего. Знаешь…

Дарья поднялась, чтобы уйти, но он остановил ее.

 Мамань, вот меня так долго не было, тридцать лет почти. А вы меня искали? Запросы делали куда-нибудь, дескать, сын пропал?

 Делали, Петечка, в саму Москву отсылали. Приходили бумаги, там писано, что ищуть…

 А я вот он, — засмеялся Петечка… — Рада, скажи, ты приезду?

 Радая, Петечка. Как же не быть радой-то. Я же думала: ты неживой. Сон видела…

 Маманя, а кто вам дрова пиляет?

 Кто, Петечка, найдется, тот и пиляет, — ответила Дарья сыну. — Да охотников счас не дюже сыщешь. Стесняться стали такой работы люди. Особливо наши, деревенские. Из шефов — те не брезгают.

 Не за ради бога ж пиляют!

 Платим и пиляют. Пятнадцать рублей на это в захоронке у меня лежит.

 Я, мамань, нашел пильщика вам. Счас приведу, а то уеду, кто ж подсобит вам.

Часа через два Петечка сидел на приступках бани с пильщиком, совсем молодым парнем с бородой, в узких морщеных брюках, в железнодорожной фуражке на голове, — пили они водку. В дом Петечка его не повел — постеснялся родительской бедности, мухоты. Да и не хотелось ему лишних стычек с отцом. Приняв дозу, Петечка бежал на грядку, отдирал с цепкой ботвы огурчик — хрумтел им и совал такой же парню. Чавкая, говорил:

 Я хоть и интеллигентный человек, Стася, а физический труд люблю. Штанга — это само собой. Люблю я еще потужиться для общей, так сказать, пользы. — И Петечка с улицы крикнул в дом: — Мамань, бревна есть еще пилять? Мы тут со Стасиком остановиться не можем…

Засмеялся.

 Спит, старая. Чё им теперь не спать, старым. Государство пенсию платит, знай, спи да почтальона не проспи. Дети помогают. Ты-то, скажи, помогаешь своей матери?

 Не очень, — ответил парень. — У меня ж они в городе живут. И нестарые они еще.

 Все равно надо помогать — посоветовал Петечка. — А то небось и неприязнь к ним испытываешь, стесняешься их на людях?

 Этого нет, — ответил пильщик.

Укладывая вечером дрова в поленницу, вдыхая смоляной их дух, Петечка думал, что пора ему закругляться. В понедельник в Хабаровске будет ташкентский рейс, и с ним прилетит Клавкин родственник. Пора сказать старикам, что он приехал дом свой продать. Покупателя он уже нашел, магарыч распит. Берут его у Петечки под дачу. Как и Клавка, мужик один помешался на дачах. Зараза какая-то — эти дачи. Отец, конечно, на дыбки сразу подымется, попрет против, как услышит про дом, рассуждал Петечка. Надо с матерью прежде поговорить. Мать есть мать.

И не откладывая разговора, Петечка пошел к ней.

Валентин ФЕДОРОВ Петечка

Дарья сидела на кровати, когда Петечка вошел в комнату. Ловила мух: крадучись, накрывала ладошкой, как ловят дети бабочек, что-то пришептывая. Было похоже, что она не в своем уме.

 Мамань, а я ж дом хочу продать, надумал вот. Чего вам в нем маяться? — выдохнул Петечка поскорее трудное признание. И успокоенно положил на плечо матери руку. — Танька вас к себе берет. Как ты на это смотришь? Твое согласие для меня важно. У Таньки вам будет настоящее житье. Помолодеете враз. Все удобства у нее там. Туалет тепленький.

 И продавай, коли надумал, — горбясь под рукой сына, согласно, будто давно ждала этого разговора, сказала Дарья. — Нам-то он на чё теперь. Одно осталось: помирать. Твой дом — продавай, — потупилась и примолкла Дарья, теребя складку юбки и не смея глянуть на сына.

Дарья, как приехал сын, все время была настороже. Чуяло ее сердце: неспроста припожаловал Петечка. Ласки и великодушия к ним, старикам, у него не было. И, конечно, он не тосковал по ним, — и не в этом причина его приезда. Но и не думала Дарья, что за тем приехал сын, чтобы дом продать. Савелий говорил ей, догадываясь про это, но она не поверила, обозвала его лешаком за дурные слова.

 Я бы не продавал, мама, да не могу смотреть, как вы тут маетесь, — говорил Петечка. — Случись что — помощь оказать вам не смогут вовремя. И меня с Танькой позорите вы этим. Так сейчас разве можно жить. А если какие иностранные гости сфотают на пленку вашу лачугу?

Дарье жаль было дома. Думала она: до смерти проживет в нем хозяйкой. Теперь будет то, чего хотели все — плясать ей под Танькину дудку.

А отец будет согласный? — спросил Петечка.

А что ему поперек сына идтить, — провела Дарья рукой по бледному лицу. — Согласный будет. Его воля тут не решает.

Дарье хотелось возразить сыну, сказать, как же так он с ними поступает. Но в ответ только поддакивала ему, точно во рту чужой язык шевелился. Бог, что ли, был на Петечкиной стороне и не давал ей слова сказать поперек.

Значит, говорите, согласный будет отец? — лишь бы не молчать, переспросил Петечка.

Согласный! Конечно, согласный, — подтвердила Дарья и перекрестилась.

А ты, мать, дура, за меня не решай, — отозвался из своей комнаты Савелий, слыша весь разговор. — Мое мнение при мне, я его никому не давал. Пусть придет твой Петечка, я и гавкну ему.

Да ты не ортачься, дом что — твой? На Петечку записанный!— бессиль­но, не зная зачем, прикрикнула Дарья на Савелия, хотя в душе была рада его протесту.

Пока я живу в нем— мой дом! А помру, тогда евоный станет, — ответил Савелий, выходя из своей комнаты. — Тогда пусть им и распоряжается. Счас дом наш, Дарья…

Петечка был готов припугнуть отца:

Я в сельсовете был, мне там наказали: артачиться начнут — силком отвози к дочери. Хватит им позорить село. А не захотят к дочке, пожалуйста, в дом престарелых. Советская власть им и эту льготу предоставит.

Сказал Петечка эти слова и вспомнил Клавку. Какой уж раз он чувствовал досадную неловкость в разговоре с отцом, вину какую-то за собой. Дом захотелось ей продать, прогундела все уши. И он, дурак, поехал сюда. И чего всю жизнь слушает ее?

Но раздражительный голос отца, слова его о том, что стариков сельсовет сроду в обиду не давал и не даст, ввели Петечку в прежнее состояние, и он, забыв про Клавку снова озлился на отца…

Ну вот что я тебе сразу скажу: долго я с тобой нянькаться не собираюсь. Свяжу сейчас и отнесу к Таньке, маманя подсобит, она человек с понятием, а у тебя, я погляжу, никакого понятия не стало — исчезло, буза одна в голове. С сыном враждуешь. Тоже мне нашелся Тарас Бульба…

Вяжи! — вскипел Савелий, задыхаясь и бледнея лицом, срывая голос. — Вяжи, бздника ты, огородный паслен! Да несть будешь, не спотыкнися. А сперва подойди ко мне, я плюну в тебя, разоренная твоя душа! Тьфу!..

Я тя плюну, я тя плюну, — побагровел Петечка. — Так плюну сейчас — не захочешь у меня.

Осекись, Савелий! — опять, как и давеча, не желая того, вступилась Дарья за Петечку. — Я согласная, чиво тебе-то? Хотел же идтить к Таньке…

Хотел, да расхотел, — оборвал Савелий жену. — Не уговаривай. Помру в ентом доме, а по-евоному не будет. Нет, не будет по-евоному.

Ну и помирай! — чувствуя неотступность отца и свое бессилие, крикнул в ужасной злобе Петечка. — Помирай! — И вышел на крыльцо, хлопнув дверью.

Настуженный воздух холодил лицо — дых получался парной. Тревожно хмурилась даль, смешав малиновый закат с темными красками пашни. «Тайфун близко», — подумал Петечка.

По чернеющему небу высоко шли гуси, глазом их было не различить, долетали лишь ледяные крики.

 Пора и мне драть отсюда. Осточертело… — негромко, с настойчивой досадой, сказал Петечка, пугая тишину и сам пугаясь собственного голоса — хриплого, возбужденного. — Хрен с ним, с домом.

От соседской усадьбы тянуло кислым, не перепревшим коровяком, кто-то выкидывал его из стайки сырыми шлепками.

 Пошла, шалава, — напрягая до мужской интонации слабый голос, заорала баба сына Самсоновых.

В огород, взбрыкнув, выскочила кирпично-красная, с белым пятном на лбу нетель.

«В городе от выхлопных газов не убежишь, тут с навозом не расстанутся, пакостят всюду». — Петечка с отвращением сбежал по шатким ступеням крыльца, завернул в огород. Рылся, рылся на грядке, хотел отыскать огурец — не нашел. Разозлился. И в этот момент знакомая тревога толкнула его, поднял он голову: как и в день приезда, отец стоял у окна и точно подглядывал за ним.

 Тьфу ты! — сплюнул, рассердясь на свои причуды, Петечка. — Он же слепой! — успокоился головой. Но смутный какой-то страх продолжал держаться внутри него, лапал за сердце, томя неясным противным волнением.

Петечка воротился из сада, сел на крыльцо и отчего-то чуть не заплакал. Невыносимо гадким казалось ему все вокруг, и всех он безысходно ненавидел, винил каждого: Таньку, мать, отца, продавщицу Зину, Маню с ее мужем, Залетина и его детей, которых не видел, — всех, находя что-то в каждом из них оскорбительно неприятное для себя. Он не мог им простить чего-то такого, что унижало его перед ними.

4

Но уезжал Петечка домой, в Ташкент, совершенно счастливым. Вернулись к нему те важность и достоинство, что привез он в родную деревню, да притупил, размазал в постыдных стычках с отцом, начисто потерял в ссоре из-за дома. Теперь, после коротких проводин, в легком хмелю, идя с сестрой и матерью к автобусу, он мог себе признаться. Казалось ему, что все как-то не так вокруг — одна укоризна. А вышло, что все очень даже так — с уважением к нему. Заикнулся он, что денег на обратную дорогу не выслала Клавка, хотя давно отбил телеграмму; рассчитывал, рублей на пятьдесят расщедрится родня, а они отвалили ему: мать — двести рублей и Танька богачкой выставилась — сто дала. Деревня и есть деревня. К Софье еще заеду, думал он весело. И скажу Клавке, что дом продал.

По сельской дороге катил автобус.

 Здорово живете! — воскликнул Петечка, азартно ломая полуботинком застекленную утренним морозом лужу. — У нас в Ташкенте точно такие ходят красюки. — Он не знал, куда выплескивать свое настроение, столько в нем было жизнелюбия и восторга от всего вокруг происходящего. Ни на кого больше он не сердился, и хотелось ему быть щедрым. — А уезжал я, на лошаденке добирались до станции. Маруська, кобылешка, везла нас по ухабам и кочкам. Помните, маманя?

 Как же. Помню, Петечка, помню. Отец тебя отвозил. Дождь без просыпу нудил тогда. Вы с Клавкой под брезентом на телеге сидели, а он лошадь в поводу вел — не завалилась бы в грязюку. Жалел — жеребая была, — отозвалась радостно притихшая Дарья. Все решилось в ее пользу с домом. И хотела теперь она помирить сына с отцом.

 Да, отец отвозил нас, — припомнил в подробностях тот хмурый зыбкий день Петечка. Вспомнил спотыкливую огненно-красную Маруську, по брюхо утопавшую в грязи, глухой голос отца, ласково подбадривающий ее: «Муся! Мусенька! Ну-ка шажок, ну-ка еще, родимая!» И умная Муська отвечала усердием на его ласковые слова. На ногах отца были солдатские ботинки американского образца с обмотками — и он в них по колено забредал в грязь, спину его прикрывал рогожный мешок, нелепо как-то нахлобученный на голову. И они с Клавкой неслышно посмеивались над отцом. «Фриц», — скажет Клавка, и они смеются. Нехорошо было смеяться, но смех сам приходил. Брезент и дождь не выдавали их нелепого озорничания над маетой отца. Давно, как давно это было…

Ворохнулось в Петечке в этот момент воспоминаний что-то к отцу. Так и не захотел старый помириться с ним, не пошел потому провожать. С характером.

 Мамань! — Петечка вспомнил про сапоги в чемодане. Решил отдать отцу.

 Чё ты, Петечка? — отозвалась Дарья.

 Да ничё, так я. Вспомнил, как ехали до станции тогда. Теперь небось и по телевизору лошадей не показывают, — передумал он дарить сапоги — самому при­годятся новенькие еще совсем.

 Лошадей нет в совхозе. Пустой ящик надо привезть в поле — гонят машину, — сказала Танька.

 Я тут у вас насмотрелся на беспорядки, — ответил сестре Петечка.— Хоть министру сообщай.

 Ну уж, не скажи, — возразила ему Танька. — Последние годы у нас стало совсем хорошо. Нынче на уборке сои тридцать комбайнов работает. По тринадцать центнеров с га берут. А как ты был, что мы брали — одни шиши. Синицына моего в запрошлом годе мотоциклом премировали. Тем, с коляской, ты ж видел.

 Это премировали Тольку им? — удивился Петечка. — Так то же ИЖ «Планета», тыща восемьсот стоит. За что ж это его?

Но удивленный вопрос Петечки остался без ответа.

Шофер автобуса нервно сигналил — ждали одного его.

 Не гунди, рулило. Дай с матерью попрощаться, — сказал неслышно шоферу Петечка и, заторопившись, неуклюже стиснул в объятиях мать, чмокнул в щечку сестру. — Бывайте, — крикнул на ходу. —- До свиданьица. Должно быть, приеду еще, с Клавкой теперь беспременно. Может быть, насовсем, деревенский же я… Залетин сватал меня в полеводческую бригаду. Вспомнил, как я классно на тракторе ездил.

 Не треплись, Петечка, — сказала Танька. — Езжай с богом к своей Клавке. Езжай — не заблудись!

Петечка заскочил в автобус. Дверка за ним сразу захлопнулась.

Танька и мать махали вслед уходящему автобусу, но Петечка не видел их, пристраивал под сиденье чемодан, боясь помять его. А когда глянул в запыленное окошко, удобно усевшись на сиденье, деревня осталась далеко позади, — ничего не разобрать. Один памятник погибшим в войну односельчанам потусторонне глядел вслед.

И тут же Петечка отключился от мира, которым жил целую неделю. Ему уже грезился Ташкент. Стал думать, как прикатит он домой: телеграмму не даст, нагрянет неожиданно. И вспомнил, представил рядом Клавку. Близко-близко представил, первый раз близко так, как жену. Сердце его сладостно провалилось в бездну. С удовольствием подумал он о жене, что баба она у него вовсе не плохая. Кумекает кой в чем. Что надо баба. Во всех, как говорится, отношениях.

Навстречу Таньке и Дарье Петровне, возвращавшимся с проводов, бежали соседские мальчишки и продавщица Зина.

 Теть Тань! Теть Тань! — задыхалась Зинка. — Дедушка Савелий сейчас помер…

Как помер? — не своим голосом спросила Танька.

 Стоял на крыльце, стоял — упал. Красная пена пошла ртом. Фельдшер сказала:

«Помер дедушка». Был здоровый, здоровый, а помер. Сердце разорвалось.

Танька тихо заплакала, давясь сдерживаемыми рыданиями, заторопила мать. Хотя куда теперь было ее и себя торопить. Но Дарья шла молча и все так же несуетно, не давая дочери и шага прибавить, как будто и не потревоженная известием. Танька только почувствовала, как горестно затяжелело тело матери у нее на руке.

По старушечьему лицу Дарьи, по невидящему, безрассудно уставившемуся перед собой взгляду ее, ни Таньке, никому было не угадать, о чем она думала сейчас.

1976 г.

Валентин ФЕДОРОВ Петечка

Оставить комментарий

Ваш email не будет опубликован. Обязательные поля отмечены *

Вы можете использовать это HTMLтеги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>